— Птицы-то сегодня притихли.
— Глядите, ворон!
— Да где же?
— А на кресте.
— Да на каком же?
И тут покатился вздох, так ветер по хлебам волнами ходит.
— Везут!
Везли в той же самой телеге, с виселицей. Но оба брата сидели.
— Умучали! — догадались люди.
Вокруг Лобного места в три ряда — войско: стрельцы, дворяне, немцы.
Народ задвигался: каков он, Степан-то Тимофеевич?
— Лицом строг! — передавали в задние ряды. — Глаза страшные!
Дьяк читал грамоту, перечисляя злодейства братьев Разиных.
Слушали плохо.
Иные ждали: улетит. Пора бы!
Уж такая тишина разразилась, когда палач взял Степана Тимофеевича под белые руки, повёл к помосту.
— Четвертовать будут! — охнула баба.
И снова мёртвая тишина.
— Простите! — сказал Степан Тимофеевич. Громко сказал, ясно. Весело.
Палачи положили атамана между двух досок. Взмыл топор. Хрястнуло. Брызнуло. Палач поднял, показывая, отрубленную правую руку.
Степан Тимофеевич молчал. А уж площадь и не дышала.
Другой палач махнул секирою. И опять — хрясть!
Показал народу левую ногу атамана.
И вдруг крик, так заяц перед смертью о пощаде молит.
— Слово и дело государево! Знаю дело! Знаю слово! Дело и слово!
— Молчи, собака! — во всю свою атаманскую мощь крикнул Степан Тимофеевич.
И в тот же миг палач отрубил ему голову.
Слышала площадь, у Казанской церкви, у Иверской часовни — слышали, как стукнулась голова о помост. Как покатилась.
Молчала Москва. Кровь в жилах у людей стыла от того постука.
Палачи знай себе рубили. Опять руку, опять ногу. Нанизывали на столбы-спицы.
Фролку посадили в телегу, повезли в Пыточную башню.
Люди стояли. И солдаты стояли. Наконец раздались команды. Пошли стрельцы, пошли дворяне, пошли рейтары.
Народ всё ещё стоял, как вода у запруды. Но вот покатились в улицы капельки, потом ручейки. И осталась на площади голова на спице, руки, ноги... И на всю Москву пахло кровью.
Глава четвёртая
1
Летним днём по пушистой пыли в колеях дороги, пахнущей до слёз хорошо, то ли домом, то ли детством, входили в Рыженькую странники, женщина и мальчик. Одни лапоточки на ногах, другие на плечах. У женщины за спиной котомка, у мальчика кошель. Палочки в руках. У женщины сосновая, у мальчика ореховая.
За версту до околицы встретила странников виселица. На виселице трое. Вороньем ободранные, снегами и дождями добела вымытые...
— Не миновало Рыженькую горе-злосчастье! — Енафа перекрестилась, и Малашек перекрестился.
— Эти-то два мужики, а с ними-то баба.
— Ты бы не смотрел, — сказала Енафа.
К висельникам они притерпелись, в каждом селении свои. Сильные мира сего выводили в русских людях волю дотошно, чтоб не только словом ли, взглядом, но и в мыслях бы не смели перечить.
К дому ноги весело идут.
— Матушка! — окликнул Малашек, загораживая глаза ладонью. — Ты погляди! Вон у поля, с косой!
— Господи, дед! Беги, у меня сердце чего-то задохнулось. Постою.
Малах скашивал расцветшие вокруг поля васильки. Увидел бегущего мальчика, пригляделся, поставил косу к телеге.
— Никак внучонок! Пресвятая Богородица!
— Я, дед! А матушка-то вона!
Малах перекрестился, подхватил паренька на руки.
— Господи, чёрный, как головешка! А поле-то, вишь! Балует твоего деда. За всю мою жизнь такого не бывало!
Гладил корявою рукой Малашека по тонкой, коричневой, будто мощи, шее и слышал грудью, как в маленькой груди плещет крылышками воробушек.
Енафа, пересилив слабость, подошла к отцу, всё ещё не отпускавшему от себя кровиночку свою. На колени пала:
— Прими, батюшка, беглецов!
— Что стряслось-то? Погорели?
— Все бросили — бежали, чтоб живу быть.
— От Разина, чай!
— Нет, батюшка! Сказать страшно: от воевод, от бояр. Режут людей, как волки овец. Крестьян губят целыми сёлами.
— Да вы с Саввой к купечеству вроде прислонились?
— Судьба, батюшка. Разинцы пришли, казнить поставили, а вместо казни их начальник в доме нашем поселился. Корабли забрали своих людей возить... А потом князь Долгорукий явился. Руки-то у него и впрямь длиннющие. Савва где-то с кораблями, а меня с Малашеком чуть было в срубе не сожгли.
— Нас Алёна спасла и лошадей дала, — сказал Малашек.
— Молчи, сынок! Упаси тебя Бог на людях про Алёну вспоминать — повесят... Я и лошадей-то бросила, чтоб глаза не мозолить... Спасибо людям, не дали с голоду помереть... Половодье пережидали. В двух монастырях по неделе отсиживались. Один раз от казаков, другой раз от царских людей — Господи, уж такую ловлю устроили... Бог не оставил, доковыляли до Рыженькой.
— Хлебушек-то, вишь, как поднимается. — Малах поставил внука на землю, повёл руками над полем. — О душе Анны Ильиничны каждый день Бога молю — её семенами сеяно.
Малашек подошёл к лошади, достал кусок хлеба из кошеля, повернулся к матери:
— Можно?
— Можно, сынок!
— Подаянием кормились? — догадался Малах.
— Подаянием, батюшка. У меня в тряпье-то золото зашито, да показать его в чужом краю — в грех людей ввести.
— Ты у меня, слава Богу, мудрая, — сказал Малах, впрягая лошадь в телегу. — А тебя, слышь, письмо ждёт.
— Письмо? — изумилась Енафа.
— Странник один принёс. С неделю у меня жил, тоже в распутицу.
— Да от кого же?
— От Саввы.
— Господи! Из каких же краёв? Здоров ли?
— Чего ему сделается? Чай, не старик, в Пустозерах хлеб-соль кушает.
— Где же это, Пустозеры-то?
— Далеко, в зимней стороне, у моря Ледовитого.
— Как же он туда заплыл-то?
— Под белы рученьки взят и доставлен.
— В тюрьме сидит?
— Не поймёшь. Вроде и в тюрьме, но не сиднем, а в обслуге.
Поехали. Енафа молчала, молилась. Малашек блаженствовал, хорошо, когда тебя везут.
В избе Енафа распласталась перед иконами, расплакалась. И всё ещё плача, но уже и посмеиваясь над обилием мокроты, захлопотала возле печи.
— Батюшка, хлебы поставлю. Своего хлеба хочу! Чужие куски всё горло-то расцарапали.
— Хозяйствуй, — сказал Малах и, решившись, погладил дочь по волосам. — Пойду баню затоплю.
— Дедушка, я с тобой! — просиял Малашек.
Они были — копия. Матёрый мудрый старец и всё на свете уже видавший, всякую работу любящий — отрок.
— Батюшка, ты письмо-то дай мне! — попросила Енафа.
Малах достал из-за божницьг белую тряпицу, развернул, а в ней грамотка, с ладонь, Енафа взяла листочек, как птицу, не упорхнула бы. Упорхнёт, и не будет тепла, не будет Саввиного родного духа. Начала читать, и сердце упало: «Егда седе на царство он, и пришедшии неции христолюбцы в пустыню к святому Михаилу, рабу Божию, и возвестиша ему: «Иной царь государь воцарился ныне после отца своего» — и Михаил рече им: «Несть царь, братие, но рожок антихристов».
— Батюшка! — шепотком вскрикнула Енафа. — Что это?
— Ты на обороте чти! — сказал Малах, открывая дверь и пропуская перед собой Малашека. — У нас бумаги не больно где найдёшь, а в ихнем краю — подавно.
Перевернула листок, и кровь так и закипела — от макушки до пяток:
«Драгоценнейшая Енафа! Молю Бога, чтоб увидали твои глаза бумагу сию. Далеко я, милая, а навек ли, или до времени, не ведаю. Здесь людей в ямах держат, а я, слава Богу, поверху. У попа Лазаря жена тут живёт с дочерью, но житье аховое. Страна здесь холодная, однако рыбная, а с хлебом беда... Живой муж твой Савва, и тебе бы жить, Малашека растить. К отцу твоему пишу. Его дом крепче нашего. Чужим людям не показывай...»
Последняя строка написана была как бисером. Енафа поцеловала письмо, встала на колени, отбила двенадцать поклонов. Второй праздник на дню!