— Матушка, ну зачем ты о государе говоришь нелюбезно?.. Я, чай, во Дворце служу. Не видят мои глаза ни злодейства, ни лукавства. Государь честно живёт.
— Твоя чистота хранит тебя от зверя, живущего в Кремлёвских палатах. Сатанинское лукавство в ризы рядится золотые, слепит белизною. Но недолго ждать: царство русское повергнется вскоре во тьму кромешную. Одни купола с крестами в свету останутся.
— Ты хочешь, матушка, чтоб я перекрестился, выставив перед царём два перста? А потом — в яму, к дружку твоему, к распопу Аввакуму!
— О! О! — вскрикнула Федосья Прокопьевна, словно в сердце её укололи. — Хочу, чтобы ты жил счастливо, покойно, детишек бы наплодил. Ты один — Морозов... Но могу ли пожелать тебе, янтарю, внукам и правнукам — адской геенны?
— Что же патриарх Иоасаф, а с ним и вселенские патриархи не страшатся складывать воедино три перста? А владыки? Ни единого нет, чтоб ваше супротивничанье благословил.
— Павел Коломенский восстал — замучили. Что ты на владык смотришь? Владыки не моргнув глазом избрали в патриархи униата Игнатия при Самозванце. Ты ещё о боярах скажи! Кто святейшего Ермогена в Кремле голодом уморил? Ванька Романов со товарищи... Господи! Сама не знаю, что хочу для сына моего! — Федосья Прокопьевна положила голову на стол.
Сын не подошёл, не утешил. Федосья Прокопьевна разогнула спину, смотрела перед собой, лицом юная, телом стройная.
— Матушка!.. — Голос у Ивана Глебовича дрогнул, ничего больше не сказал.
— Знаешь, чего бы пожелала себе, тебе, батьке Аввакуму?.. Был такой афинянин именем Марк. Удалился от мира в Эфиопию, в горы. Девяносто пять лет жил отшельником. И послал ему Бог монаха Серапиона. Вот Марк и спросил: «Есть ли ныне в мире святые, творящие чудеса по заповеди Сына Божьего: «Если вы будете иметь веру с горчичное зерно и скажете горе сей: перейди отсюда туда, и она перейдёт. И ничего не будет невозможного для вас». Сказал сие Марк, смотрит, а гора сошла с места, к ним движется. Марк и говорит: «Я не приказывал тебе сдвинуться с места, я с братом беседовал. Иди себе туда, где была». А гора-то успела пять тысяч локтей прошагать.
— Матушка, это вы с батькой Аввакумом дерзайте. Где мне горами помыкать... — Иван Глебович дотронулся до материнской руки. — Прости меня. Ты всё о святости, о подвигах... Мы вот съездили с Артамоном Сергеевичем к немцам... Они у меня перед глазами. Как они пиво-то своё пьют! Положили руки друг другу на плечи — большая семья. Вот бы чего нам Бог дал. Горы пусть стоят, где поставлены, не шелохнутся, на нас глядя.
Федосья Прокопьевна закрыла лицо ладонями:
— Об одном тебя прошу. В Кремле живи, как велит царь, а дома — будь собой. Плачь, кайся. Бог прощает слабых.
— А потом донесут, и — на Болото, в сруб! — собрал пальцы в щепоть. Встал, перекрестился на иконы. — Ну что? Погасли лампады? День померк?
— Душа померкла, Иван Глебович. Боже, неужели умер сей дом, построенный для жизни, для чреды потомков? Бог тебе судья, Иван Глебович! За мною скоро придут, пойду помолюсь.
Сын встрепенулся:
— Мне на службу пора.
Собрался скорёхонько: не попасться бы на глаза царским приставам.
9
Не дождалась в тот день Федосья Прокопьевна незваных гостей. И назавтра их не было.
На апостола и евангелиста Матфея боярыня погадала, открывши наугад Евангелие. Вышло вот что: «Если же согрешит против тебя брат твой, пойди и облени его между тобою и им одним: если послушает тебя, то приобрёл ты брата твоего».
Знала, что дальше в Евангелии. Если брат не послушает, надо звать свидетелей. Не решится дело — ставь в судьи церковь. «А если и церкви не послушает, то да будет он тебе, как язычник и мытарь». Так о брате сказано. Но кто он, брат сей? Царь со всем сонмом отступников или батька Аввакум, с гонимыми, живущими в лесных дебрях, аки звери?
Страха не было, но жить под мечом, висящим над шеей — тошно, душно.
Боярыня вышла на крыльцо: на дворе пусто, снег отволг — ветви на берёзах влажные — весна и весна посреди ноября. Захотелось, чтоб Иван Глебович приехал. Пыталась вспомнить на губах своих тельце его младенческое, когда целовала, развернув пелёнки. Сухо было на губах, и в душе — сухо.
Принимаясь читать Псалтырь, становилась на колени перед иконой Фёдоровской Богоматери. Безмолвно смотрела на дивный лик.
Миновал обед. Федосья Прокопьевна приказала подать стерляжьей ухи. Поела всласть рыбки, любила рыбку. Поела яблочек печёных. Вдруг — приехали!
Тут и сердце биться перестало. Ко всему была готова, но плоть как малое дитя. А приехала-то Евдокия, сестрица милая, родная душа. Расцеловались, расплакались.
Было отчего. Евдокия пересказала, что супруг, князь Пётр Семёнович, говорил:
— Вси дни у царя-де лицо злое, глаза рысьи. Повелел боярыню Морозову из дому гнать! А куда гнать, никак не придумает. Я Петру Семёновичу кинулась в ножки, — рассказывала Евдокия, — отпусти к сестрице. А он и речёт: «Иди и простись, да только не медли, днесь присылка к ней будет».
— Вот и нечего тебе коснеть здесь! — решила Федосья Прокопьевна и как замкнулась, свет на лице погася.
— Не покину тебя, сестрица! — столь же твёрдо ответила Евдокия. — Были мы с тобою с детства неразлучны. Обеих нас Бог миловал. Ты — великая боярыня. Морозова стать. Я в княгини залетела. Урусова... Увы! Пришла пора платить за соболей, за кареты, за кушанья на серебре да на золоте. Не жидку платить, не купчику расторопному — Богу... Я ничего не боюсь, Федосья.
— Феодора аз! — От таких слов на небесах сполохи загораются, но боярыня-инокиня зябко передёрнула плечами. — Грешница, не люблю начало зимы. Сумерек не люблю... Кликнуть бы сенных девушек, огонь зажечь. За рукоделье всех усадить... Было, да минуло. — Подняла руку, рукав с вошвами опал. — Одна кость осталась. Аз посты держала, как батька Аввакум учил, — не жалела себя. Не умучит меня царь больше моего.
— А ты прясть не разучилась? — спросила неожиданно Евдокия. — Давай сами попрядём! Как в светёлке у матушки.
Пряли. Слушали веретена. Молчать было легко. Стало темнеть.
— Мочи нет! — сокрушённо призналась Федосья Прокопьевна.
Комнатные служанки Ксения да Анна принесли свечи.
— Почитайте нам! — попросила боярыня.
Анна Соболева, имевшая голос отроковицы, с умилительною любовью принялась читать книгу Ефрема Сирина:
— «Сокрушайся, душа моя, сокрушайся о всех благах, которые получила ты от Бога и которых не соблюла. Сокрушайся о всех злых делах, которые совершила ты. Сокрушайся о всём том, в чём долготерпелив был к тебе Бог. Сокрушайся и кайся...»
Грохнул удар в ворота. Дом обмер, и стало слышно — отворяют.
— Скорее! Скорее! — замахала боярыня руками на Анну, на Ксению.
Погасили свечи.
Стояли с Евдокией во тьме, а спрятаться было негде. На всей земле негде, ибо судьба постучалась.
— Ляжем! Сестрица, скорее ляжем! — Федосья кинулась в опочивальню. Пуховик её лежал на лавке, под иконой Фёдоровской Богоматери.
Федосья Прокопьевна скинула чёботы, легла, закрывшись одеялом с головой.
— Матушка-сестрица! — вскричала Евдокия, садясь на край постели и гладя голову Федосьи. — Дерзай, милая! С нами Христос — не бойся! Поднимайся, родненькая. Положим начало.
Федосья Прокопьевна послушно сбросила одеяло, совершила с Евдокией семь земных поклонов, благословились друг у друга.
— Ты иди в чулан ложись, на Меланьину кровать, — сказала сестре Федосья. — Дерзнут ли в опочивальню к женщинам прийти?
Увы! Царское слово запретов не разумеет.
К боярыне в спальню вошли трое: архимандрит Чудовский Иоаким, чудовский диакон Иосиф да думный дьяк Илларион Иванов. Свет перед ними внесли Ксения и Анна.
Лицом Иоаким был надменен. Брови над длинным правильным носом как вскинутые крылья. Глаза большие, умные. Дворянского корня, из Савеловых. Взглядывая из-под ресниц, сказал размеренно, величаясь исполнением высочайшей службы: