Артамон Сергеевич приехал из приказа не поздно не рано, а когда вся Москва про то стояние заговорила и поглазеть прибежала.
Челобитие царский сват принял, челобитчиков, а заодно и москвичей, промерзших на морозе, поил водкой и отпустил с миром.
На другой день приехал в Кремль спозаранок. Раннюю отстоял с Алексеем Михайловичем, с Натальей Кирилловной в их домовой церкви.
После службы государь подошёл, глянул в глаза. Артамон Сергеевич поклонился:
— Прости меня за суету. Боюсь, Афанасий Лаврентьевич вместо мира войну привезёт. Казаки терпят-терпят, но возвращение Киева примут как измену. На нас же и пойдут. И с королём, и с татарами.
Алексей Михайлович перекрестился:
— Сам вчера целый день вздыхал. Но что же делать-то?
— Назначить в посольство иных.
— Отставить Афанасия Лаврентьевича? — На лице Алексея Михайловича мелькнул испуг. — Да ведь он уж очень суров!
— Война посуровее будет.
— Ах, Боже мой! Боже мой! — В глазах царя блеснули слёзы. — Спасибо, Артамон. Я уж и так думал, и этак прикидывал. Разве что Волынского послать, Василия Семёныча? Умишком его Бог не наградил, но меня слушается... Афанасий-то Лаврентьевич уж как глянет, уж как скажет!
С лёгким сердцем расставался Артамон Сергеевич с государем, но миновал день, другой... И все эти дни к дому Артамона Сергеевича приходили люди Малороссейской слободы, на колени вставали. Матвеев от царя не утаивал о сих пришествиях.
Наконец дело свершилось: Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин от посольства был отставлен. Поднялся горою, ударил челом, чтоб и от Посольского приказа отставили. Вскипевшие обиды изливал в письме великому государю. Поминал всех своих врагов и все свои службы, всё доброе, всё великое... Но в Кремле на этот раз не медлили. Вчера сказал: не нужен в посольстве, так и приказ заберите! — ответ наутро: свободен. Был алмазом истины в царской шапке, а вышвырнули, как камешек, что в чёботе ногу колет.
Царь пал духом, ожидая встречи со вчерашним управителем. Обошлось.
Афанасий Лаврентьевич собрался тихо, быстро. Хватились: отбыл. Куда?! Чуть было ловить не кинулись. Допросили слуг: во Псков поехал, в Крыпецкий монастырь... Постригаться.
Великий государь опечалился, а дом Матвеева в те дни словно мёдом вымазали. Первым примчался Богдан Матвеевич Хитрово. Следом Яков Никитич Одоевский пожаловал. Думные дьяки вперегонки, немецкие генералы да полковники тоже тут как тут.
Подхватился Артамон Сергеевич — и бежать. К Троице в Сергиев Посад, оттуда в Савво-Сторожевский монастырь, в Николо-Угрешский. В Москву вернулся через две недели, когда пришла пора высочайших пожалований.
Седьмого февраля 1671 года боярство было сказано князю Михаилу Юрьевичу Долгорукому, сыну начальника Стрелецкого приказа, усмирителя разинского бунта Юрия Алексеевича, а так же победителю Стеньки Разина князю Юрию Никитичу Борятинскому. Третьим в списке пожалованных стоял отец царицы Натальи Кирилловны Кирилла Полуэктович Нарышкин. Старший сын его Иван был взят в спальники.
Следующее февральское пожалование, ровно через месяц после свадьбы, коснулось, наконец, и Артамона Сергеевича. Получил в управление взятый у Ордина-Нащокина Посольский приказ. Чинов, однако, не удостоили. Остался думным дворянином, да и в думных-то был всего чуть больше года.
Едва вступив в должность, Артамон Сергеевич ударил челом великому государю: предложил слить Малороссийский приказ с Посольским, а Посольский именовать Государственным приказом Посольские печати. Алексей Михайлович согласился.
И никто среди мудрых не понял: медовый месяц царя — праздник новых времён, в которые Россия вступала, как в воду, пробуя ножкой, чтобы потом ухнуть с головою.
Сановитые люди, искушённые в дворцовых радениях, дальше носа своего не видели. Думали: ну вот, худородные Нарышкины в Кремль впёрлись. Так ведь и у Милославских древность рода короче медвежьего хвоста. Про Стрешневых и говорить нечего. Лапотники. Боярам бы призадуматься, всё бы им древность, древность! А рожи-то у всех как из берлоги. Невдомёк: царям — красоту подавай, нежность, стан, глазки-бровки!
Прикидывали: царица молоденькая, не скоро в Тереме пообвыкнет. Сердечных подруг нет, тут уж надо расстараться, втереться в свои. На окружение поглядывали государево — из новых, кроме царицыной родни, Матвеев в гору пошёл. Человек царю с детства близкий, покладистый, а главное, всей его-то родни — один сын. Не потащит за собой шушеру в приказы, царю — в комнатные.
Косточки обмыли, успокоились. Не унюхали большой опасности.
Новой царице прозвище приклеили: Медведица. Ступает на ногу, косолапя.
5
В марте, в день мученицы Дросиды, дочери императора Траяна, жестокого гонителя христиан, разинцы, никогда не видевшие Разина, мужики и стрельцы Алатыря, Арзамаса, Большого Мурашкина, Лыскова и среди них Савва-корабельщик санным скорым путём доехали до Пустозерска.
Слепила до тьмы в глазах снежная пустыня, и вдруг стал расти и вырос город. Тын заметен буранами по самые зубья, одни башни торчат. К воротам глубокий прокоп. А за воротами и впрямь город. Дома все высокие, с подклетями. Церковки. Савва насчитал четыре. Удивили величиной амбары.
— Что здесь? — спросил Савва местного стрельца, ехавшего с ними от ворот.
— Рыба. Шкуры. Это всё — Бородина. Великий человек в наших краях.
Проехали мимо Воеводской избы, остановились перед Съезжей.
— Всё новёхонькое! — удивился Савва.
— С год как отстроились, — сказал стрелец. — Лет пять тому здесь одни головешки торчали. Карачеевская самоядь сожгла город.
— Как говоришь?
— Карачеевская самоядь! — повторил стрелец. — Ещё как запомнишь. Два года их не видели, а то прямо беда. Сидим, бывало, как в курятнике. Высунешься — поймают. Хитрый народ. И все — колдуны. Пуля их не берёт.
Из Съезжей избы вместе с властями вышел к узникам воевода Неелов. Спросил стрелецкого десятника:
— Сколько привёз?
— Было две дюжины без двух. В Усть-Цильме пятерых разместили. Один помер по дороге. Шестнадцать душ.
— Вези всех в тюремную избу, потом разберёмся, — приказал воевода. — У меня хлеба на столько ртов нет.
— Пять мешков ржи привезли для их корму.
— Хе! Пять мешков!
Начавшаяся тюремная жизнь закончилась для Саввы нежданно-негаданно в день прибытия.
Их затворили в просторном, хорошо протопленном доме. Самые проворные полезли на печь. Иные разлеглись по лавкам. Савва поглядел, что под печкой, а там оленьи шкуры. Разгрёб, забрался, темновато, но тепло. Пока ехали — намёрзлись. Заснул, как в детстве. Хотел о чём-то подумать и не успел...
Вдруг ударила пушка. Савва услышал её сквозь сон. Откуда пушка? Где? Но пушка бахнула в другой раз, ружья пальнули.
Савва выглянул из-под печи. Стрельцы, а их было девять человек среди новых пустозерских сидельцев, столпились посреди избы.
— С башен стреляют, — определили опытные воины. — Нападение.
— Карачеевская самоядь! — сказал Савва, выбираясь из укрытия.
— Какая?
— Вроде карачеевская, — повторил Савва.
— У самоедов и стрелы костяные, и копья — костяные. Куда им против ружей, против пушки! — махнул рукой стрелец по прозвищу Горшок Пустые Щи. Всё рассказывал, что из-за пустых щей к разинцам перешёл. Воевода их в Верхнем Ломове денег не платил. Корм давал вполовину...
— Стены-то снегом заметены. Никаких лестниц не надо, чтобы перелезть, — сказал Савва.
С ним согласились:
— Нарты поставят — вот и лестница.
Загремели засовы. Вошли трое. Впереди воевода.
— Стрельцы среди вас есть?
— Вот мы! — сказали стрельцы.
— Я был пятидесятником, — выступил вперёд Савва.
— Вот и будешь за старшего, — решил воевода. — Самоядь пришла. Пищалей у нас лишних нет, а те, что есть, негодные, проржавели. Пики дадим, топоры. Погуще нас будет.