8
Утром царь созвал Думу: решил судьбу боярыни Морозовой да княгини Урусовой. О дворянке Даниловой не поминали. А в это время на Болоте уже тюкали топоры, строили сруб. Один. Возле сруба и объявилась духовная наставница инокини Феодоры инокиня Меланья. Царские гончие обшарили казачий Дон, сибирские дальние города, Заволжье, Онежье, а страшная для властей раскольница давно уже вернулась в Москву.
Положась на Господа Бога, умолила инокиня стражу допустить до боярыни. Показала просфору да церковное масло:
— Помажу бедненькую, чтобы не чуяла огня. Сруб-то уж стоит на Болоте, дерево сухое, в пазах смола, снопы кругом, хорошо будет гореть.
Стрельцы крестились, а их десятник сказал:
— Пустим её. Просфорка, чай, из церкви, а боярыня от всего церковного отрешается.
Ах, как кинулась Феодора звёздными взорами к духовной наставнице своей! Ниц пала, плакала навзрыд, но лицом сияла.
Меланья обняла голубушку, утешала:
— Помнишь ли, что говорила благая Анна, матушка пророка Самуила? «Широко разверзлись уста мои на врагов моих; ибо я радуюсь о спасении Твоём...» И ещё говорила: «Нет твердыни, как Бог наш... Господь есть Бог ведения, и дела у него взвешены. Лук сильных преломляется, а немощные перепоясываются силою... Господь умерщвляет и оживляет, низводит в преисподнюю и возводит».
Целовала руки Феодоре, стёртые ремнями до мяса. Шептала:
— Скушай, блаженная мати, просфорку. Хорошая просфорка, от Иовы. Маслицем, изволь, помажу тебя, приготовлю. Уж и дом тебе готов есть, вельми добро и чинно устроен. Соломою обложен. Солома в снопах. Колосков много цепями не выбитых. Хлебушком будет пахнуть... Радуйся! Уже отходиши к желаемому Христу, а нас сиры оставляеши!
Помазала Меланья дочь свою духовную, благословила на вечную жизнь.
От Феодоры Меланья отправилась в Алексеевский монастырь, под окно княгини, тоже о срубе рассказала:
— Не ведаю, для одной сей сруб, для обеих ли. Но идите сим путём ничтоже сумняшеся! Егда же предстанете престолу Вседержителя, не забудьте и нас в скорбях ваших.
Евдокия отвечала сурово:
— Ступай, молись о нас... Время истекает, помолюсь, грешная, Господу Богу о детях моих, о душе моей.
Меланья на том не успокоилась, была у Марии Герасимовны, и та передала ей полотенце, намоченное в крови ран своих, просила мужу передать, полковнику Иоакинфу Ивановичу.
Но покуда инокиня Меланья приготовляла духовных дочерей к Царству Небесному, Дума выхлопотала у самодержавного царя жизнь обеим сестрицам.
Патриарх Питирим стоял за сруб. Алексей Михайлович сруб приготовил.
Бояре, слушая святейшего, вздыхали, но помалкивали. У царя же от гнева кровь закипала: на него собираются свалить тяжесть приговора! Умывают руки, аки Пилат. О, подлейшие молчальники!
Глянул на Артамона, и тот пусть уклончиво, но возразил Питириму:
— Святейший! У нас на дворе не зима, а война. Нужно будет ссылаться с государями о союзе против басурманских орд. Да вот захотят ли подавать нам помощь, зная, что мы казним огнём матерей родовитейших чад? — Артамон Сергеевич говорил всё это, а у самого мурашки по спине скакали: не угодишь царю, в порошок изотрут. — Есть и ещё одна причина, требующая от нас милосердного решения. Польский король Михаил молод, но здоровья слабого. Я не провидец, однако ж надо быть готовым на тот случай, когда поляки снова примутся искать себе нового короля и взоры многих из них устремятся к дому великого государя, к царевичу Фёдору...
— Ты далеко больно заехал! — сказал Матвееву князь Юрий Алексеевич Долгорукий. — Урусовы да Морозовы в числе шестнадцати родов, из семейства которых старшие сыновья получают боярство, минуя прочие чины. Каково будет Ивану Глебовичу в боярах, ежели его матушку сожгут на Болоте?
— В монастырь Федосью! — сказал князь Иван Алексеевич Воротынский. — Запереть — и делу конец.
— В монастырь! — раздались недружные голоса.
— Пусть в монастырь, — согласился Алексей Михайлович, чувствуя, как расслабляется тело и как хорошо душе. — В Новодевичий! На подворье-то к ней жалельщики в очередь.
Тут поднялся ближний боярин, дворецкий оружейничий Богдан Матвеевич Хитрово.
— Великий государь, дозволь обрадовать тебя, света нашего!
— Обрадуй, — устало сказал царь, без улыбки.
— Мы прошлый раз о приходе турецкого султана думали... Мастера твои умишком поднатужились, сделали гранаты для пушек. По курям пальнули — иных в клочья, иных посекло.
— Спасибо, Богдан Матвеевич! Бить врагов, к себе не подпуская, — промысел наитайнейший. Рукой далеко ли гранату кинешь? А тут и через стены сыпь, через реки. Пусть мастера понаделают разных гранат. Погляжу через недельку.
Дума закончилась, Алексей Михайлович подозвал к себе не Хитрово, но Артамона Сергеевича, сказал:
— Езжай к Ивану Глебовичу, утешь. Совсем сник добрый молодец. Болезни, чаю, от материнских дуростей. Скажи, я к нему своих докторов пришлю.
Артамон Сергеевич застал молодого Морозова сидящим перед печью. На огонь смотрел. Глаза немигучие. Лицом белый, как мать. Шея гусиная, поросль над верхней губой едва обозначилась.
Увидевши перед собою царского человека, Иван Глебович совсем было помертвел, но Артамон Сергеевич без заходов сказал:
— Твоей матери жизнь дарована.
— А сруб? — вырвалось у Ивана Глебовича. — Сруб на Болоте?
— Мало ли у царя врагов? Твою матушку велено в Новодевичий монастырь отвезти.
Ивана Глебовича затрясло, снял с себя образок преподобного Сергия Радонежского — золотой оклад, золотая цепочка, — положил на стол перед царским вестником:
— Прими, мой господин! Помолись обо мне да о матери моей.
Артамон Сергеевич поколебался, но принял дар. Подумал, надо бы отдариться. Глянул на перстень и даже наложил на него пальцы, но снимать не стал. Зацепка неприятелям, тому же Хитрово.
Посидел с Иваном Глебовичем с полчаса. Рассказал о гранатах, о предстоящем походе великого государя в Путивль. Посоветовал:
— Просись в Большой полк! — про себя же подумал: «Пожелает ли царь держать перед глазами постоянное напоминание о неистовой боярыне?»
Откланиваясь, положил руки на пояс и обомлел: вспомнил о Керкириной писульке, о нижегородском корабельщике.
Тотчас успокоил себя: разве можно теперь с государем о его супротивниках говорить? Хуже сделаешь человеку.
Пока Матвеев исполнял царское повеление, его недоброжелатели, Богдан Матвеевич Хитрово да Иван Богданович Милославский, уготовляли себе желанное будущее.
Царевич Фёдор с Василием Голицыным, со стольниками, с пушкой ходил стрелять через Москву-реку. Потешный городок был как настоящий, с башенками, с воротами, со столбами, расписанными под янычар.
Не успело воинство найти пушке лучшее место, как прикатили Хитрово с Милославским. Привезли две мортиры, а к мортирам новёхонькие гранаты.
Сунуть фитиль в порох на полке бояре дозволили самому царевичу.
От разрыва зазвенело в ушах, но выстрел был точнёхонький, разнесло в щепки ворота. Выстрелом другой мортиры Фёдор посёк деревянных турок.
Царевич ликовал. Бояре нахваливали.
— Быть тебе Александром Македонским! — кричал Милославский, кланяясь племяннику.
— Мы готовы твоему высочеству служить всею душою! — говорил Богдан Матвеевич ласково. — Не как иные, что возле царицынского несмышлёныша увиваются.
Иран Богданович тотчас и объяснил:
— Артамон Сергеевич красные пелёнки поднёс Петру Алексеевичу. В красные-то пелёнки чад василевсов пеленали.
— Мой братец царского рода, — сказал Фёдор.
— Тебе-то небось таких пелёнок не дарил! — добродушно рассмеялся Хитрово. — Бог с ними, с пелёнками. Принимай, царевич, пушки. Вижу, одной тебе мало.
— Из трёх палить веселей! — поддакнул Милославский.
— А давайте — залпом! — загорелся Фёдор.