— Без перемены гетмана, думаешь, не обойтись?
— Про то не знаю! — испугался Танеев. — Менять гетманов — государево дело.
Артамон Сергеевич сдвинул красивые свои брови.
— Вовремя не подсказать государю — грех. Мыс тобой, за шкуру свою опасаясь, промедлим — и вот она, война. Смелее надо думать. На то мы и думные! А за службу спасибо, пусть на малое время, но отодвинул беду от Малороссии. В первый же приём будешь у царской руки.
Артамон Сергеевич отпустил Танеева, позвал Спафария. Встретил, как доброго друга.
— Николай Гаврилович, знаю, сколь знаменателен и умственно изощрён твой новый труд. Государь ждёт его со смиренным терпением, а нас ждёт любезная Авдотья Григорьевна. Приготовляла нынче изрядный обед. И сынишка мой, Андрейка, замирая сердцем, у окошек торчит, приход учителя своего высматривает.
Спафарий поклонился:
— Хороший обед всегда шёл философам впрок. Мне, Артамон Сергеевич, встреча с учеником не только желанна, но и любопытна. Не терпится узнать, какое будущее рождает для себя великая Россия.
— Сколь помню, писаньице своё, Николай Гаврилович, ты сотворяешь ради научения отроков великим премудростям мира. О свободных художествах, об оракулах.
— Ситце, ситце, так, так! — улыбнулся Спафарий. — Но оракул — другое. Оракул, а по-православному предречение — особая книга. А сия «Хрисмологион». Мыслю написать три трактата. Первый на половину исполнен. Это перевод с греческой книги, но с моими толкованиями. Во втором хочу изложить историю Османского султаната. Откуда взялись османы, почему овладели святым Константинополем, сколь долго продлится их могущество. Третий трактат самый важный. Там будут история государей и предречения о Московском царстве... Книгу сию, смею надеяться, с пользою для ума прочтут и отроки, и мужи... Что же до другого сочинения, о свободных художествах, мню сыскать в России сподвижников Божиих, делателей красоты. Художества — работники её. Я пишу о девяти Мусах: Клио, Калиопии, Ерато, Фалин, Мельпомене, Терпсихоре, Евтерпии, Полиминии, Урании. Также и о седьми свободных художествах: грамматике, риторике, диалектике, арифметике, мусике, геометрии, астрологии. А тут уж не обойтись без служительных художеств: землеорании, лове, воинстве, ковании, рудометстве, ткании, кораблеплавании.
— Выходит, книга твоя, Николай Гаврилович, есть наука жизни! — удивился Артамон Сергеевич.
— Ситце, ситце! О познании Божества, доступном человеку.
— Едемте, Николай Гаврилович, как бы не осердить нам Авдотью Григорьевну. Заждавшиеся блюда теряют половину вкуса. Правда, бобровых хвостов, столь обожаемых поляками, не обещаю! — И вдруг подмигнул совсем приятельски: — Зато мёд у меня припасён старее московских дубов. Выпьешь — и все пращуры за твоим столом. Они у нас не оракулы — зато заступники. По доброй древней мудрости: предки у Бога в руках.
Поспешили к карете, помчались, и Артамон Сергеевич, показывая на ребят, играющих в снежки, обронил:
— Николай Гаврилович, нет ли у тебя в Порте доброго человека, чтоб знать нам доподлинно о султана Магомета затеях?
Спафарий ответил подумавши, но спокойно:
— Я служил в Константинополе у валашского господаря Георгия Гики. Моим другом был великий драгоман Порты Панагиот, немало есть и других сведущих людей. Мне пришлось бежать из города, когда пошла война между Польшей и османами: мой государь изменил султану. Семь лет минуло! — Вздохнул, но сказал твёрдо: — Доброго человека я знаю.
6
В прощёный день Масленицы Енафа нароняла в блины горючих слёз. Блины удались пышные, золотые. Малах с Малашеком макали блины в сметану, на Енафу поглядывали весело, любя.
— Ах, родные вы мои! — простонала Енафа. Сняла последний блин, наскребла с дежи ошмёточек — блинок для домового — и, поставив ухват на место, оделась, обулась, поклонилась иконам, поклонилась батюшке, расцеловала Малашека, котомку за плечи, два узла в руки.
— Ну, пошла! Батюшка, береги внука! Малашек, миленький, за дедом присматривай, не вели ему тяжёлое ворочать.
— Ты что, не емши?! В этакий путь! — рассердился Малах. — Всполошная, посидеть перед дорогой ей недосуг!
Енафа собиралась к Савве, в острог, на неделе семь раз. Сходила с Малашеком в лес, к сестре Настёне, заодно показала Малашеку потаённое место, где зарыли клад птицы-люди, у которых Иова — старший его брат — в царях.
Послушалась Енафа батюшку, села на лавку. Благословил её Малах. Тут и завыла, бедная, улицей бежала не оглядываясь.
С монастырским обозом в Москву ушла. Дорога получалась с большим крюком, но из Москвы всякое место на Руси видней и ближе. Хотелось Енафе разузнать про Пустозерский острог, найти людей для совета, может, кому-то услужить, чтоб на чужой стороне приветили.
Остановилась у сестры Маняши. Дом — полная чаша. Три мужика в доме, и все трое — мастера Оружейной царской палаты. На братьев уповала Енафа поискать людей для Пустозерска полезных.
Егор рассказал, как они с Саввой по Волге разбойников возили.
Стали думать, кому в ножки кинуться.
— Я для царицы икону Настасьи Узоразрешительницы пишу, — признался Егор, — но бить ей челом о разинском бунтовщике — боязно, хуже сделаешь. Царь к бунтовщикам зело жесток. Соловецкий монастырь непокорен, царь боится, как бы другие северные монастыри да остроги не отпали.
— Расскажу-ка я о Саввиной беде Ирине Михайловне! — решил Федот. — Она мне икону Оранской Божией Матери дала, оклад сделать. Сколько проистекло чудес от иконы, столько бы жемчужин гурмыжских посадить в гнезда.
— Ох, смотри! — испугалась Маняша. — Царевна Ирина Михайловна добролюбивая, но вся в братца. Сегодня голубка, а завтра — дикий вепрь.
— Ты уж скажешь! — улыбнулся Федот.
Оставшись с глазу на глаз с сестрицею, Енафа спросила:
— Что же ты не переженишь добрых молодцев? Али в Москве невест мало?
Маняша повздыхала, но призналась:
— Свахи толпами хаживали. Егору приглянулась было дочка каретника, Федоту — купеческая дочь, да у Господа Бога Свой промысел. Царь с царицею обещали Егору с Федоткой деревеньку подарить. Коли награда выгорит — будут дворяне. Среди дворян придётся родню искать.
— Мой Савва тоже о дворянстве возмечтал, — горько усмехнулась Енафа. — Господь его и вразумил. Матерь Богородица, увижу ли я, горемыка, мужа моего?
Поход в Пустозерск казался всё ещё небылью, но стольный народ быстрый. Уже на следующий день Федот отвёл свою старшую сестрицу в Терем.
Царевна Ирина Михайловна встретила Енафу, поспешавшую к мужу в тюрьму, ласково, ещё и волновалась.
— Муж и жена после венчания — один человек. Благословляю тебя, а помочь не умею. Государь нынче мало кого милует. Но, сама знаешь, добрым путём Бог правит. Письмо к воеводе найдём кому написать.
Енафа упала царевне в ноги, но Ирина Михайловна подняла её, усадила пред очи свои:
— Денег на твой подъем у меня нет. Всё на милостыню раздала. Вот тебе золотой крестик да камка. За такую камку два воза хлеба купишь. А денежек поищи у боярыни Морозовой. Она в цепях, но пока что богата. Отнесёшь ей вот это письмо да скажешь, что в Пустозерск едешь. Наградит. Если спросит, чья рука, не подложное ли письмо, отвечай прямо: царевна Ирина сама список сей учинила. Писаньице, яко огонь, ты его под грудь положи, от греха. Боярыне в руки отдай. Тебя к ней проведут... Я теперь помолюсь, а ты прочитай письмо. Грамоту знаешь?
— Знаю, матушка-царевна!
Поглядела Енафа в писаньице, рука твёрдая, буквы стоят не тесно.
«Свет государыня, всегосподованная дево Ирина Михайловна! — читала Енафа, а сама ужасалась: завлекли тайной, как горшком накрыли. — Что аз, грубый, хощу пред тобою реши? Вем, яко мудра еси, дево, сосуд Божий избранный, благослови поговорить. Ты у нас по царе над царством со игуменом Христом, игумения».
— Догадалась, чьё писаньице? — спросила Ирина Михайловна.