Деньги принёс Никону в келию сам Шайсупов. Пристав устал от постоянной распри с узником. Хорош узник! Две дюжины работников, строит, ездит по округе, с утра народ к нему в очередь, кто лечиться, кто за молитвой, а по ночам, соглядатаи доносят, баб водят к святейшему-то.
Самойла Шайсупов был княжеского рода. Прислуживать опальному владыке не желал и обуздать не умел. Употребить бы власть, да власть у царя, а царь со всем своим Теремом подарки то и дело шлёт, молитв испрашивает у великого аввы.
Шайсупов положил на стол перед Никоном мешочек с ефимками, к ним бумагу:
— Росчерк поставь.
— Росчерк? Тридцатью сребрениками откупаются?! — Поднялся из-за стола, огромный, как медведь, смахнул бумагу, смахнул деньги. Деньги топтал, и бумаге была бы та же честь — Шайсупов поднять успел.
— Опомнись! Сё царское жалованье!
— Вот я его как! — кричал радостно Никон и ударял ногой по рассыпавшимся монетам. — Отпиши господину своему. Вот я как его жалованье! Царское, говоришь? Вот я его, царское! Пусть мои монастыри вернёт! Я Новый Иерусалим на свои строил денежки... На тысячи!
— Я — напишу! — крикнул Шайсупов, выскакивая вон из келии безумца.
Раскаяния не последовало. Топтать царские деньги Никон топтал, но возвратить в казну и не подумал. Опять под окном его келии, на дороге останавливались проезжие, ждали, когда святейший благословит из окна или одарит особой милостью — взойдёт на стену. Болящих принимал с утра до обедни. Ну и ладно бы — перекрестил, полечил! То ли славы ради, то ли грехи свои покрывая, в свахи себя записал. Слаще не было для него занятия: девиц замуж выдавать.
Шайсупов отправил донос о топтанье царского жалованья, и хоть снова пиши.
Повадилась шастать к святейшему ферапонтовская мещаночка Фива. Сзаду поглядишь на девицу — грех жаром обдаёт! Хоть ослепни! И спереду, издали, королева. Но вот беда — оспа лицо побила. Глаза — как два неба, а щёки темны, в рытвинах. Приходила к Никону на судьбу плакаться. Как уж он её утешил, один Бог знает, но дал ей слово — на какого парня укажет, тот и станет ей мужем.
Фива указала. Добрый молодец был того же звания, что и она, — слободской житель, охотник и рыбак. Никон позвал его к себе, купил у него медвежью шкуру — на лавку положить. Угостил вином.
Вино делает человека сговорчивым: пообещал охотник прислать сватов к Фиве. А как протрезвел — ни в какую!
Никон снова пригласил его к себе.
Говорил ласково:
— Господь дал дивную красоту твоей суженой. Но что делать! Сатана приревновал да и совершил свою мерзость. Говорю тебе: твой род даст Русской земле богатырей и красавиц. Сердце у Фивы исстрадалось, любить она тебя будет — благодарно. Попомнишь моё слово, многие позавидуют вашему счастью. Фива, слава Богу, живёт справно, во всяком хозяйском деле мастерица. Угощала она меня своими соленьями да пирогами. Уж каких я только не отведывал поварских премудростей — у твоей будущей супруги всякое блюдо само в рот просится. Ну чего упрямишься, дурень! Руки у Фивы земляникой пахнут.
Охотник голову набычил, мыкает супротивное. А Никон посмеивается ласково:
— Милый ты мой! Дубинушка стоеросовая! Вот изведаешь, сколь сладка твоя жёнушка, забудешь про оспины.
— Никому она не нужная, а я хуже других? За меня любая пойдёт.
— Зачем тебе быть хуже других? — благодушно уговаривал Никон. — Будь других догадливей... Горе ты луковое. Слепоглазая у тебя догадка! Держи пять рублей... На свадьбу. Сделаешь по-моему — благословлю.
Охотник ефимки не к себе подгрёб — от себя толкнул. Никон прибавил ещё пять.
— Чего ты меня неволишь?! — закричал упрямец на святейшего. — Нет у тебя власти над моей судьбой. Я тебе не раб, а ты не Бог!
— Кто я, ты прочувствуешь сполна! — Никон, не теряя весёлости, мигнул дюжим келейникам. — На скотный двор его. Говорит, вольный. Поищите, где она в нём, воля-то. Отсыпьте пятьдесят розог. Не поумнеет — ещё пятьдесят. Воля сыщется — ко мне ведите.
Охотник на медведя хаживал, лавку было схватил отбиваться. Какое там! Келейники Никоновы подковы гнули своими лапами. Скрутили доброго молодца. А святейший, осердясь, иначе распорядился:
— Лупцуйте, покуда в разум не войдёт!
Две сотни горяченьких охотник вытерпел, и открылось ему — слуги Никоновы щедры на битье, не умаются. Сдался.
Принесли мужика обратно к Никону.
— Господи, прости грешных! — воскликнул святейший, глядя на иссечённую спину. — Не любят Тебя, коли себя не любят. Прости, Господи! Прости!
Взялся лечить болезного. Держал в монастыре, покуда охотник не поправился. Отпуская, подарил двадцать ефимков, корову двухлетку, бродни, кафтан. А после свадьбы обещал ружьё.
Ради ружья Никон даже с приставом помирился, послал Мардария в Вологду, а коли там доброго ружья купить не придётся, так в Москву.
Сладилось дело. Взял охотник Фиву в жёны. А через год, когда родила она ему сына, приходил благодарить святейшего. Два куньих меха поднёс.
6
Удар, случившийся с Енафой в Боровской тюрьме, был подобием грома: напугал, но, слава Богу, не сразил. Вернулась в Рыженькую здоровой, да, правду сказать, притихшей.
Савва побыл неделю возле жены, удостоверился, что здоровье к ней вернулось, и стал собираться в Большое Мурашкино. Енафа его не удерживала. О старшем сыне тоска в ней копошилась: в Мурашкине скорее весть о себе подаст. Мнилось Енафе, что они уже с Саввой — дед и бабка.
Муж за порог, а на порог братья: Егор Малахович да Федот Малахович — хозяева села. Приехали дома себе ставить. Место выбрали за околицей, окнами на просторы. Дом от дома саженей в полтораста. Посредине приказали рыть пруд. В Рыженькой посмеивались:
— Куда боярам Морозовым! Ишь какие палаты грохают! Мужиками были — не разлей вода, а стали барами — врозь пошло: свой кус под свой куст.
Языки охочи до злого. Братья дружно жили. Оба дома строил Федот. Егор взялся закончить росписи в монастырском храме.
Целый день просидел перед своей стеной. Писанный красками свет из-под купола по покатому своду был чудом!
Егор не смел сказать себе: моё твореньице! Вели ему нынче хоть сам государь написать такое — духу бы не хватило. Не различишь: рукотворный ли свет али свет Света. В жар бросало от былой смелости молодецкой.
Геенна огненная тоже поразила Егора. Чувствовал — серой пахнет. Смотрел на обугленные крылья павших ангелов, на облачко пепла — в нос бил запах палёного пера.
Хитрово, сидящего в смоле, Егор обходил взглядом: ужалит. Да ведь боковое зрение на страже: душу сверлят сверкающие глазки.
Змеи, обвившие красавицу, скрывали прелести, но благоуханное тело пёрло из геенны победно, глаза стремились и сквозь змею углядеть срамное место. Такова она — похоть.
Паук, вместо мухи сосавший Гришку Отрепьева, лохматый, жирный, хватал лапами за струны сердца, душу тянул. Смертная бледность Гришки вызывала сочувствие к страдальцу. Их всех было жалко, ввергнутых в кипящую смолу. Один Хитрово не столько мучился, сколько грозил.
«Свет высоко, на земле торжествует ад», — пришло в голову Егора. Вот что он написал.
Алтарная, южная и северная стены темны, сумрачны. Западная стена торжествует.
Егор закрыл глаза и увидел, каким быть храму.
Алтарь — золото, ослепительный свет в куполе, где Бог. На южной стене — сошествие Святого Духа на апостолов, на северной — вход в Иерусалим. Сиреневая, в искрах, земля Палестины, золотые небеса, изумрудные пальмовые ветви...
Работу Егор начал с писания сошествия Святого Духа. От света южной стены будет зависеть сила света алтаря и купола.
Помощников Егор набрал среди жителей Рыженькой. Взял старика Костричкина в артель — уж очень дуги весело расписывал, трёх его сыновей, взял двух монашеков. Федот тоже помогал. Прочерчивал фигуры апостолов.
Лики Петра и Павла вышли у Егора мужицкие, головы кудлаты, бороды не чесаны. Но смотрели верховные апостолы мудро, ласково. Пройдёшь мимо и спохватишься — со знакомым человеком не поздоровался. У Фомы написал лик. Брови сдвинуты, глаза пронзительные, губы сжаты. У Матфея — платье, у Андрея — воздетые к небу руки. Всё это в считанные дни.