Варсонофий показал на пальмовые ветви на росписях:
— Сё вайю привезли из Святой земли и списывали с живой доподлинно. А вот и сама вайя.
И подвёл к трём кадкам, в которых росли пальмы.
Из церкви снова через Гефсиманскую башню прошли в Сионскую, из неё в угловую, названную святейшим Никоном «Давидов дом».
Отсюда смотрели на Воскресенский собор, вместивший в себя жизнь Иисуса Христа и Пресвятой Матери Его, на церковку Трёх Святителей, на аллею кипарисов, столь удивительных на Московской земле.
С западной стены открывались зелёные дали: луга, огороды, нивы.
— Поток Кедрон! — Отец Варсонофий показал на широкий ручей.
— «Я отвергну всё племя Израилево за всё то, что они делали. Вот наступают дни, говорит Господь, когда город устроен будет во славу Господа... И вся долина трупов и пепла, и всё поле до потока Кедрона, до угла конских ворот к востоку, будет святынею Господа; не разрушится и не распадётся вовеки». — Прикрыв глаза веками, опушёнными длинными стрельчатыми ресницами, государь медленно выговаривал слова пророчества Иеремии. — Отче, неужто сие сказано об этой вот земле, об обители вашей?
— Нам ли, словесным овнам, гадать о божественных сокровениях?! — Варсонофий воздел руки к долине. — Мы, великий государь, живы нынешним днём. А всё, что перед глазами твоими, самодержче, земля и твердыня святая, земля нашего Никона, — стали нам иконою. Вон деревенька — сё Капернаум. Видишь, мельница руками машет? Звалась деревенька Зиновьево, а сказал святейший — Капернаум, стала Капернаум, нам на радость. А пойдём теперь к Елизаветинской башне. Она у нас надвратная, с каменной лестницей. Отсюда Фавор хорошо виден.
Фёдор Алексеевич, волнуясь, всматривался вдаль, словно там, в лугах, где сверкала Истра, ставшая Иорданом, — истинная долина Ездрилонская, истинный Фавор.
— Но как же... — Фёдор Алексеевич не осмелился договорить.
— Слушаю тебя, государь.
— Не умею сказать... По дерзости ли сие? Или же по откровению?
— Отче Никон в молитве великий подвижник. — Варсонофий перекрестился на видневшийся вдали Никонов скит. — Без воли Божией волос с головы не падает.
Перешли в Иноплеменную башню, в угловую. Архимандрит показал гостям Силаамскую купель.
— Здесь самая сладкая вода. А вон и скит отца нашего. Сколько слёз там пролито.
— Я была у святейшего. — Молчавшая всё время Татьяна Михайловна сказала как выдохнула. — Исповедалась... За скитом, кущами — Гефсиманский сад.
— Гефсиманский сад, — подтвердил Варсонофий.
Из башни Баруха глядели на Иосафатову долину.
— Иудеи да мусульмане чают, в сей долине будет Страшный Суд, — вспомнил Фёдор Алексеевич. — В Палестине, разумею. В Палестине же ведь, отче Варсонофий!
— Мы — икона! — По лицу Варсонофия катились слёзы. — Икона, государь. А что до Страшного Суда, пророк Иоаиль о том же говорит: «Пусть воспрянут народы и низойдут в долину Иосафата; ибо там Я возсяду, чтобы судить все народы отовсюду».
Из башни Баруха по пути к Ефремовой глядели на Самаринский источник, на огромный пруд, откуда брал начало поток Кедрон. Закончили осмотр монастыря и окрестностей с Дамасской башни. Полюбовались на пруды с белыми и с чёрными лебедями, на гору Елеонскую.
— О, государь! — Архимандрит поклонился до земли царю. — Мы не самозванцы, присвоившие воровски славу Святой земли. Для нас, насельников здешних, обитель наша — икона Иерусалима, а всё, что окрест, — образ Святой земли. — Образ! Такая икона одной Русской земле явлена.
И Варсонофий, улыбаясь, отёр ладонями мокрое лицо.
У Татьяны Михайловны в глазах тоже сверкало и дрожало.
— Как бы порадовался старец Никон детищу своему! Сады поднялись, кипарисы! А собор не достроен, Господи!
— Увы! Не в силах мы, грешные, без святейшего завершить столь великое созидание, — поник головой архимандрит. — Слава Богу, кончили церковь Гефсиманскую в северном приделе, да в подземном храме церковь Поругания — Тернового венца. Адамову палатку начали расписывать, а в прицеле Лонгина-сотника ради скудости средств пришлось остановить работы... — И замахал руками: — Грех! Грех роптать! Всё у нас делается потихоньку... На трапезу, великий государь, не изволишь ли, в моей келии стол приготовлен.
— Благослови, отче, преломить хлеб с братией! — смиренно испросил разрешения царь.
Варсонофий ахнул про себя — иноческая пища груба, проста, но и возрадовался мудрости его государского величества.
За обедом читали житие преподобной Феодоры Александрииской, смиреннейшей из жён у Бога. Искупляя грех прелюбодеяния, Феодора прожила иноческую жизнь в мужском монастыре Её оклеветала беспутная женщина, вручив своего выблядка мона стырю. Монастырь же наградил преподобную младенцем и выгнал прочь. Только через семь лет «инока Фёдора» и якобы «его» дитя простили и приняли в обитель. Правда же открылась только после смерти преподобной.
«А что, если правда святейшего Никона замкнута на замки от глаз слепорождённых его современников?»
Фёдор Алексеевич даже хлебушек выронил из руки от нечаянной мысли. Хлеб упал под стол, но царь тотчас наклонился, поднял, перекрестил и положил в рот.
Полюбили иноки самодержца, а на вечерне ещё и удивились несказанно. Царь встал на клирос перед службой. Поглядел у регента певческие листы и возрадовался:
— У вас и лица тайно замкненны, фиты разводные, узлы, мудрые строки! А здесь как ладно! Начало путного знамени! Ключ путный. Разводец строчки и фиты троицки... Дробно-тонкое знамя!
Послушал пение, умилился. Испросил у Варсонофия благословения и всю полунощницу регентовал, изумивши не только братию, привычную к духовному ангельскому сладкогласию, но и клирошан. Уж такие дались им узлы под водительством Фёдора Алексеевича, такую обрели вдруг меру, силу, тайносокровенные тонкости и всякую дробь исполнили без натужности...
В ту ночь Фёдору Алексеевичу приснилась великая церковь. Слепящие белизной стены уходили за облака, и сначала показалось, у храма-то вместо купола — солнце, но солнце сдвинулось, и он увидел пять куполов, и от куполов этих исходили лучи, достигая самых окраинных стран и земель.
Поднялся государь до света вместе с братией, пожелал молиться в Никоновом скиту. Позже в скит пришла царевна Татьяна Михайловна, поставила свечи, приложилась к иконам.
Здесь они позавтракали просфорой и святой водой.
— В чумный год святейший отец Никон всё наше семейство и матушку твою, царицу Марию Ильиничну, Царствие ей Небесное, от смерти спас, — сказала Татьяна Михайловна. — Батюшка государь в походе был, а святейший не долго думая подхватил нас и умчал прочь от смерти. Москва в тот мор на две трети небось вымерла.
— Я о старце Никоне да о батюшке много раз думал, — признался Фёдор. — Горестно, когда люди любят друг друга, а враг возьмёт да и разведёт их. Ах, тётушка, я не слепой. Не было в Московском царстве строителя, равного патриарху Никону.
Татьяна Михайловна быстро поклонилась и поцеловала руку Фёдору.
— Тётушка! Зачем же так! Мы, чай, ровня.
— Радуюсь сердцу твоему! Ах, государь, прости дерзость мою. Мольба надрывает горло, когда ей воли не даёшь. Не оставь святейшего без милости твоей... Старец ведь жив, молится за нас.
— А прощения покойному батюшке не дал.
— Неистов. Господи, Господи! — Слёзы катились по лицу царевны, но она их не замечала, улыбалась. — Не по злобе неистовство — тут любовь и обида. У них всё было без меры, у самодержца драгоценного нашего и у их святейшества. Любовь без меры, обида без меры. Великие они — у Господа Бога. Вот тут что.
Беседа вышла откровенная, пронзительная, да не пришлось договорить: приехал старец Симеон Полоцкий, привёз с собою палестинского иеромонаха Тимофея, родом грека.
— Послушай, великий государь, что на Востоке-то делается, на Святой земле! — Сокрушение звенело в голосе учителя.
Тимофей знал русский язык, а когда затруднялся, говорил по-гречески, и старец Симеон переводил.