— Не говорите глупостей, Герман. Народ не поймёт. Он увидит в этом не величие, а позолоту. Барокко. Это… это всего лишь золото.
Но в его голосе не было отказа. Была жажда. Страшная, детская, почти физиологическая жажда — прикоснуться, присвоить, попробовать на вкус эту сказку. Сесть на трон древних властителей. Хотя бы раз.
Он оглядел суетящихся вокруг солдат. Они, согнувшись, таскали мешки, не глядя на него, поглощённые азартом грузчиков на сеновале. Никто не смотрел. На мгновение его лицо приняло то самое, знакомое по парадам и фотографиям выражение — отрешённое, величавое, исполненное непоколебимой воли. Он выпрямил спину, подбородок приподнялся. Голый по пояс, в синей краске он был похож на плохого актёра, готовящегося к роли короля смурфиков. Но в его собственной голове в этот момент, наверное, гремели фанфары.
Он медленно, почти церемониально, подошёл к помосту. На краю трона, на спинке, свисала какая-то тёмная верёвка или шнур — видимо, часть такелажа, который бросили десантники. Гитлер, не глядя, отмахнулся от неё левой рукой — жестом, полным презрения к этой бытовой помехе его моменту триумфа. Он хотел очистить трон от всего лишнего, от следов чужой, суетливой работы.
Фабер, стоявший в пяти шагах у входа, увидел это движение. И его мозг, заторможенный усталостью и отвращением, сработал с запоздалой, леденящей ясностью. Это была не верёвка.
В полумраке, в хаосе бликов от фонарей на золоте, было трудно разглядеть. Но когда рука Гитлера коснулась предмета, тот дрогнул. Это было не пассивное движение верёвки. Это было живое, упругое сокращение. И в следующий миг Фабер увидел форму: тонкое, не более полутора метров в длину, тело с тупыми плавными переходами, блестящую чешую цвета оливкового дерева с едва заметными поперечными полосами. Голова была маленькой, почти незаметной.
Индийский крайт. Bungarus caeruleus.** Одна из самых ядовитых змей на планете.
Рука Гитлера отбросила змею. Та мягко шлёпнулась на каменный пол у подножия трона, извилась и мгновенно, бесшумно скользнула в ближайшую щель между камнями, исчезнув из виду. Всё произошло за две секунды.
Гитлер даже не вздрогнул. Он, вероятно, вообще ничего не почувствовал. Укус большинства аспидовых, к которым принадлежит крайт, почти безболезнен. Два крошечных прокола, как от булавки, на внутренней стороне правого предплечья, чуть выше локтя. Капелька крови, смешавшаяся с синей краской и пылью. Фюрер даже не посмотрел на руку. Его внимание было целиком поглощено троном.
Он повернулся к нему спиной и медленно, с театральной важностью, опустился на сиденье. Золото скрипнуло под его весом. Он сидел, выпрямившись, положив руки на богато украшенные подлокотники, и смотрел вдаль, поверх голов суетящихся солдат, в сырой полумрак подвала. На его лице застыло выражение глубочайшего, почти мистического удовлетворения. Он сидел на троне ариев. Его мечта сбылась.
У Фабера внутри всё замерло. Сердце на секунду остановилось, а потом заколотилось с такой силой, что стало давить на рёбра. Воздух вылетел из лёгких. Он открыл рот. Слово — «Змея!» или «Фюрер!» — уже готово было сорваться с губ.
Но оно не сорвалось.
Внутри него поднялась другая сила, огромная, тихая и леденящая. Это не был страх. Это было знание. Не рациональное знание историка, а глубокое, костное понимание. Перед ним сидел не просто человек по имени Адольф Гитлер. Перед ним сидела идея. Абстракция. Источник бед, которые сожгут Европу, убьют миллионы, на десятилетия отравят саму душу его народа. Сидела в обличье человека с синими разводами на лице на чужом золотом троне.
Это был не пациент, которому нужна помощь. Это был вирус. Яд, уже пущенный в кровь истории. И другой яд, биологический, только что вошедший в его плоть, был не трагедией. Он был… симметрией. Случайной, дикой, но совершенной в своей справедливости.
Предупредить? Кричать? Поднимать панику? Зачем? Чтобы спасти это? Чтобы дать этому больше времени, больше власти, больше возможностей устроить тот кошмар, который Фабер знал как неизбежное будущее?
Мысль пронеслась мгновенно, не в словах, а в виде вспышки интуиции. Он знал про крайта. Яд нейротоксичен. Он не убивает мгновенно. Он действует медленно, от часа до двенадцати и более, парализуя нервную систему. Сначала — мышечная слабость, нечёткость зрения. Потом — трудности с глотанием и речью. Потом — паралич дыхательных мышц. Противоядие существует, но его нет здесь, в подвале индийского храма. Его нет и в Тегеране. Оно есть, возможно, в Бомбее, у британцев. Тех самых британцев, которых они сейчас обманывают.
Никто ничего не заметит. Сам Гитлер ничего не почувствует. До первых симптомов — возможно, час, два, возможно, больше. У них было время закончить погрузку. У них было время улететь.
А потом… потом начнётся. Не здесь. Где-то в небе.
Голос, готовый сорваться в крик, застрял у Фабера в горле, превратился в ком ледяной ваты. Он просто стоял. Смотрел на Гитлера, сидящего на троне. Смотрел на его руку, он знал, там были два крошечных прокола, глобально изменяющих историю.
Геринг что-то говорил фюреру, жестикулируя в сторону очередной груды. Гитлер кивал, его лицо всё ещё сияло торжеством. Он не чувствовал ничего, кроме упоения властью.
Фабер медленно, очень медленно, сомкнул губы. Он опустил взгляд на свои собственные руки, тоже испачканные синей краской. Он был соучастником. Он был палачом. Он был тем, кто привёл этого человека сюда. И теперь он становился свидетелем. Молчаливым свидетелем того, как слепая природа, древняя, как этот храм, выносила свой собственный, безжалостный приговор.
Он сделал шаг назад, растворившись в тени у стены. Его лицо в полумраке было абсолютно бесстрастным. Внутри же бушевала пустота. Не радость, не триумф, не ужас. Просто пустота огромного, беззвучного падения в бездну, которую он сам и вырыл.
Он не сказал ни слова.
11 февраля, около 11:00. Храм Падманабхасвами, у грузового люка.
Увиденное нужно было осмыслить. Думалось сразу всё и обовсем. Чтобы как то отвлечься от мыслей Фабер сосредоточился на самом простом, на погрузке сокровищ. Но сюрпризы не прекращались. Фабер, стоя в тени и отмечая в блокноте контейнеры, заметил движение. Десантник, только что передавший мешок с изумрудной крошкой, на секунду задержал руку у кармана брюк. Взгляд солдата на миг встретился с Фабером и тут же вильнул в сторону. Фабер перевёл взгляд на других. Всмотрелся.
Они делали это все. Абсолютно все.
Офицер, кричавший «Шнель!», наклонялся поправить сапог, и в этот момент в разрез голенища исчезала горсть рубинов в платке. Рядовой, тащивший слиток, прижимал его к груди, а другой рукой засовывал в карман брюк плоский, как лезвие, алмазный поясок. Даже обершарфюрер, надзиравший за погрузкой трона, с деловитым видом подобрал отлетевший из под ног сапфир, осмотрел и сунул в карман.
Золото в основном не трогали. Золото было тяжёлым, звонким, его сложно спрятать. Вероятно понимали, сто его обнаружат на контроле. А эти камешки… Эти алмазы, изумруды, рубины — они были в их глазах идеальной добычей. Невесомые, незвучные, невидимые. Один такой камешек, зашитый в подкладку, в подошву, — это был билет в сытую, тихую жизнь. На него можно было купить дом, вытащить семью из нищеты. Это был инстинкт нищеты. Инстинкт выживания, прорывавшийся наружу, когда вокруг лежали целые горы, на которые всем было наплевать.
«Это всего лишь золото», — сказал фюрер. Для него — да, но для этих людей, выросших в разрухе, каждый спрятанный камень был всем. Их личной, тайной «Валгаллой».
Фабер смотрел на них, и мысль, посетившая его внизу, у трона, обретала плоть.
Смотрите на ваших сверхчеловеков, мой фюрер. Они не творят историю. Они воруют. Как самые худшие шудры, крадущие крохи со стола господ.