— Герр доктор, — сказал охранник. Его голос был ровным, безразличным. — Здесь нельзя находиться. Прошу вас пройти.
Вирт поднял голову. Его лицо было мокрым от слёз, растерянным.
— Я… я просто… мне нужно внутрь…
— Приёмные часы окончены, — ответил охранник тем же ровным тоном. — Вам нужно пройти. Вы мешаете.
Это было сказано не грубо. Это было сказано как констатация факта. Ты — помеха. Твоё присутствие здесь — нарушение порядка. Устранись.
Вирт смотрел на него несколько секунд. Он, видимо, ждал чего-то другого. Сочувствия? Помощи? Понимания? Но лицо охранника было пустым. Он просто выполнял инструкцию: удалить постороннего с территории объекта после закрытия.
Вирт медленно, с трудом поднялся. Он отряхнул брюки. Поправил очки. Он не смотрел больше на охранника. Он посмотрел на тёмные окна своего бывшего кабинета. Потом на вывеску общества. Его лицо стало пустым. В нём не осталось ни злости, ни обиды. Только усталость и опустошение.
Он развернулся и медленно пошёл прочь по улице. Его шаги были неуверенными, шаркающими. Он шёл, опустив голову, сутулясь. Его силуэт растворялся в ночной темноте, становился маленьким, незначительным.
Охранник постоял ещё мгновение, убедился, что тот ушёл. Затем он зашёл внутрь, и дверь закрылась. Щёлкнул тяжёлый замок.
На улице снова было тихо. Только перевёрнутая бутылка лежала на тротуаре. Фонарь освещал пустые ступени и крепкую, закрытую дверь. Всё было на своих местах. Порядок был восстановлен. Чужой, ненужный элемент был удалён с территории. Система не боролась с ним. Она его не замечала. А когда он стал помехой — вежливо попросила уйти. Идеализм, не облечённый в форму служебного предписания, оказался просто пьяным стариком на ступенях. Его можно было игнорировать. А если он мешает — выпроводить. Это не было трагедией. Это было мелким, бытовым устранением неудобства. Так система избавлялась от всего, что не могло стать её винтиком.
Фабер сидел один в своём кабинете. Было поздно. Весь этаж опустел. На столе перед ним громоздилась стопка папок. Отчёты, таблицы, запросы в архивы. Рядом лежал календарь. На нём был открыт лист: ФЕВРАЛЬ 1935. До весны оставалось считанные недели.
Он слышал о Вирте. Охранник, выходивший выпроводить пьяного профессора, зашёл потом к нему доложить. Молодой шарфюрер рассказал об этом ровным, бесстрастным голосом, как о непредвиденной поломке водопроводного крана. Фабер кивнул и отпустил его. Это был итог. Наглядный и окончательный. Итог непослушания. Итог веры в «чистую идею» в мире, где ценится только полезность.
Дверь кабинета открылась без стука. Вошёл Вольфрам Зиверс. Он не садился. Остановился у стола, положил руку на верхнюю папку.
— Вот видите, унтерштурмфюрер? — сказал он тихо. — История пишется не мечтателями. Её пишут реалисты. Те, кто понимает, что нужно времени. Вирт был мечтателем. Он верил в звёздные карты. Нам нужны земельные. Чёткие и неоспоримые.
Он помолчал, глядя на календарь.
— Ваши материалы должны быть готовы к первому апреля. Я буду лично проверять черновик первой главы через неделю. Поле для сантиментов закрыто. Время для них прошло.
Зиверс повернулся и вышел. Он не ждал ответа. Он констатировал факт и поставил задачу. Дверь закрылась.
Фабер остался один. Тишина в кабинете стала густой, почти физической. Он отодвинул стопку папок. Достал из ящика стола чистый лист плотной бумаги. Положил его перед собой ровно по центру стола. Взял перьевую ручку. Приготовился писать. Первую фразу. Первый пункт. Начало «доказательств».
Его рука замерла. Перо не касалось бумаги.
Он отложил ручку. Потянулся к пиджаку, висевшему на спинке стула. Внутренний карман. Пальцы нащупали маленький, твёрдый предмет, завёрнутый в кусок мягкой ткани. Он достал его. Развернул ткань.
На ладони лежала монета. Серебряный римский денарий. Та самая, из Борсума. Та, что он утаил тогда, в день находки. Единственная вещественная улика подлинной истории, которая оказалась в его руках. Он взял её пальцами, поднёс к свету лампы.
На одной стороне был профиль императора Августа. Чёткий, спокойный, вне времени. На другой стороне — надписи на латыни. Он повертел монету. Металл был холодным, но быстро согревался в руке. Она была тяжёлой. Настоящей.
Он смотрел на монету и думал. Вот она. Правда. Неоспоримый факт. Маленький кусочек реального прошлого. Оно говорит о торговле, о связях, о сложном мире. Оно не говорит о превосходстве и не даёт прав на чужую землю. Это просто факт.
И этот факт нужно было спрятать. Запереть. Отрицать.
А на чистом листе бумаги перед ним должна была родиться ложь. Не бред Вирта о духе и звёздах. Чёткая, структурированная, убийственная ложь Зиверса. Ложь, одетая в одежды науки. Ложь с цитатами, таблицами, ссылками на источники. Ложь, которая будет называться «фундаментальным исследованием». Ложь, которая ляжет в основу законов, учебников, речей. Ложь, которая оправдает будущее.
Фабер ещё немного подержал монету. Потом встал, подошёл к сейфу, стоявшему в углу кабинета. Набрал код. Открыл тяжёлую дверцу. Положил монету внутрь, на пустую полку. Закрыл сейф. Повернул ручку. Щёлкнули замки.
Он вернулся к столу. Сесть. Взял перо. Обмакнул его в чернильницу. Стряхнул лишние капли. Поднёс к бумаге.
Он написал первое слово. Потом второе. Фраза складывалась медленно, тяжело. Она выходила неживой, канцелярской. «На основе анализа антропометрических данных, полученных при исследовании серии черепов из нижнерейнских погребений эпохи бронзы, можно констатировать устойчивое преобладание долихокранного типа…»
Он писал. Его рука двигалась по бумаге, выводя ровные строчки. Мысли работали отдельно. Они подбирали слова, строили фразы, искали нужные термины. Это была работа. Сложная, требующая концентрации.
Фабер писал первый пункт доклада. Доклада, который должен был стать частью «научного обоснования». Он создавал инструмент. Инструмент для легитимации ненависти. Он это понимал. И продолжал писать.
Он на секунду оторвал перо от бумаги. Эти строки. Он знал их. Он не придумывал их сейчас. Они всплывали из памяти — из той самой памяти, что хранила пыльные тома, прочитанные в другом времени. В его уютном, безопасном будущем он сидел за другим столом, под другой лампой и штудировал эти самые отчёты. Он тогда листал их, пытаясь понять, как это работало, как рождалась эта ядовитая «наука». Он зубрил эти формулировки, эти сухие, убийственные фразы, в которых расовая ненависть пряталась за ширмой цифр и терминов.
И теперь он не сочинял. Он воспроизводил по памяти. Дословно. Тот же самый текст, который в его уютном будущем, вызывал у него отвращение и холодный ужас. Его рука была всего лишь инструментом, переносящим уже существующие, отравленные слова из прошлого — в настоящее. Он не изменял историю. Он её копировал. Слово в слово. Он становился первым звеном в цепочке, которую сам же когда-то пытался распутать.
Это осознание обожгло его, как удар тока. Он не автор. Он переписчик. Писец собственного кошмара. Машина по воспроизводству лжи, запущенная им самим из будущего. Он встал из за стола, подошел к окну. Внизу под окнами плакал Вирт. Фабер сам был готов заплакать от жалости к себе.
Он сглотнул, чувствуя сухость во рту. Он снова вернулся к столу, его пальцы крепче сжали перо. Он снова опустил его к бумаге и продолжил выводить знакомые, ненавистные строчки. Он писал историю, которая уже была написана. Он лишь ставил здесь, в этой комнате, в 1935 году, самую первую, ещё свежую точку в её чудовищном предложении.
Он писал и писал. Его рука двигалась автоматически, выводя строку за строкой. Каждое слово ложилось на бумагу с мертвенной, неопровержимой точностью. Он не мог иначе. Это была не метафора — это был физический, животный закон выживания.
Он сидел в кабинете, за стенами которого уже не было ни уютного будущего, ни моральных дилемм из учебников. Была только реальность каменного здания на Принц-Альбрехт-штрассе, где его личное дело лежало в сейфе с пометкой «в разработке». Реальность дешёвого номера в пансионе, из которого его выселят в ту же секунду, если пропадет партбилет. Реальность срока — к первому апреля. И реальность людей в чёрных мундирах, которые не спрашивают и не спорят. Они просто убирают помеху.