Анна откинулась на спинку стула, пытаясь осмыслить прочитанное:
«Ключница… сосуд… заключить…»
Слова кружились в голове, не складываясь в целостную картину. И вдруг понимание накрыло Анну с головой: ритуалы и вся эта подготовка… не про убийство Тени. Кто-то должен был не сразиться с Тенью, а… принять ее в себя. Стать для нее живой тюрьмой и храмом в одном лице. И та «бесконечно сильная душа»… это… была она сама.
И тогда, словно узор витража, в ее сознании сложились разрозненные полузабытые воспоминания. Суровое лицо отца, склонившегося над ее рукой с маленьким серебряным ланцетом. «Для важного опыта, дочка, не бойся, будет совсем не больно». Жгучий порез, и капелька ее крови собрана в тонкий хрустальный флакон. Анна всегда считала это странными, но безобидными медицинскими экспериментами. Теперь она с ужасом понимала: отец готовил ее. С самого начала изучал ее кровь и потенциал.
Анна опустила голову на прохладную столешницу. Рыдания застыли в горле душащим комком, но слез не было, лишь сокрушительная пустота… Герцог не просто ждал, пока она вырастет, он был одним из ее творцов. Он и ее отец. Два гения и два безумца, породившие ее для своей великой и ужасной цели.
Дрожащей рукой Анна перевернула еще одну страницу, и ее взгляд упал на запись, которая заставила кровь заиндеветь в жилах.
'Реймонд предал не только меня, но и великое дело, коему мы когда-то служили плечом к плечу. Узнав о подлинной глубине моих изысканий и той бездне, в которую я заглянул, о Тени, что я призвал из пределов небытия, он отступил, как трус.
И чтобы навеки оградить Анну от моего влияния, обручил ее с этим ничтожеством, де Монфором! Он жаждет похоронить ее божественный дар в затхлых объятиях посредственности, запереть живое солнце в темном амбаре. Но он жестоко ошибается. Она не будет принадлежать пустоголовому графу. Она будет принадлежать мне. По своей воле или по воле слепого рока, но будет. Я слишком долго ждал, чтобы отступать теперь'.
Слова, выведенные с такой силой, что перо порой прорезало бумагу, словно жгли ее своей яростью. Это были уже не заметки ученого, а исступленные признания одержимого. Анна почувствовала, как приступ горькой тошноты. Неужели вся нежность и теплота минувшей ночи, каждый ласковый взгляд и бережное прикосновение — все это было лишь частью чудовищного расчета?
Из спальни донесся тихий стон, словно герцог повернулся во сне. Анна вздрогнула и инстинктивно прижала злополучный дневник к груди. Тяжелое и отравленное знание теперь принадлежало ей, и было тяжелее железных цепей. Она была Ключницей. Ее ждала участь, по сравнению с которой простая смерть показалась бы желанным избавлением. Невыносимое заточение с чуждой потусторонней сущностью внутри, что будет вечно шептаться в сокровенных глубинах ее собственного сознания.
Анна медленно подняла голову и посмотрела на дверь в спальню. За ней спал человек, который любил ее, боготворил как величайшее сокровище и… с холодной жестокостью готовил для нее участь, перед которой бледнела сама смерть.
Анна уже хотела закрыть дневник, не в силах выносить тяжести открытий, когда ее взгляд упал на мелкую торопливую запись, сделанную на полях с такой силой, что перо в нескольких местах порвало пергамент:
'Сегодня снова видел во сне четвертую. Мою нежную лилию, мою Элоизу. Она не проклинает и не упрекает. Она лишь молчит и смотрит.
Каждый раз, просыпаясь после очередного ритуала, я клянусь, что это в последний раз. Что найду другой, менее чудовищный путь. Но Тень голодна, и ее настойчивый, назойливый шепот в моей голове звучит теперь громче голоса разума. Я становлюсь тюремщиком самому себе, но клетка неумолимо рушится изнутри, и скоро уже ничто не сдержит зверя.
Иногда я думаю, что Реймонд был прав в своем бегстве. Лучше бы он убил меня в библиотеке Монсерра, когда впервые узнал, как низко и глубоко я пал. Лучше мгновенная смерть от руки друга, чем этот вечный, изматывающий полет в бездну и гибель всех, кто оказывается рядом. Я не родился монстром, я сделал себя им собственными руками. Я — всего лишь слабый, тщеславный человек, возомнивший себя гением, и плачу за это чужой, невинной кровью. Инквизиция с ее кострами — милосердная кара по сравнению с тем адом, что я ношу в себе'.
Анна медленно выдохнула воздух, словно получила незримый удар прямо в грудь: ее только что выстроенное представление о герцоге как о холодном, бесчувственном чудовище дало очередную трещину, обнажив бездну человеческого страдания. Перед ней была не хроника самодовольного палача, а подлинный, отчаянный крик души в агонии. Она читала не оправдания, не самовосхваление, а искреннее признание в собственном падении, слабости и бессилии.
Перед ее внутренним взором возникла картина: герцог, сидящий за этим же столом в предрассветные, самые темные и одинокие часы, с пером в дрожащей руке. Он не оправдывался, а изливал на бумагу ненависть к самому себе. В этих сбивчивых, обрывистых строках не было и тени того высокомерного фанатизма, что сквозило в более ранних записях. Здесь был лишь пепел сожженной совести и граничащее с безумием отчаяние.
Анну, сквозь весь ее собственный ужас, пронзила острая, жгучая жалость. Она вспомнила лицо герцога, беззащитное и почти юное, каким оно было лишь во сне. Теперь она понимала, что в его ночных ласках была не только страсть, но и какая-то отчаянная нежность, словно в лице Анны он искал не просто наслаждения, а прощения, которого сам себе дать не мог.
Глаза Анны вновь опустились на страницы тайного дневника:
«Сегодня подписал бумаги. Открыл в Нанте приют для сирот, чьи отцы пали в этой этой бесконечной войне. Тридцать детей. Ничтожная капля в безбрежном море моей вины. Но, может быть, хоть одна душа, благодаря этому, избежит тьмы, которую я несу в этот мир».
Среди мрака самобичевания — одинокий, слабый луч искупления. Герцог тихо, без всякой огласки спасал детей, оставшихся без отцов из-за войны, в которой он, как маршал Франции, и сам был косвенно виновен. Анна замерла, снова и снова перечитывая эти строки.
Если предыдущие откровения показывали герцога фанатиком или мучеником, то эти показывали его душу целиком, во всей ее раздирающей противоречивости — разрушитель и благодетель, слитые в одном человеке.
Анна отбросила дневник, но ненависти не ощутила. Да, герцог совершал и замышлял ужасное. Но он и страдал от этого так, как, возможно, не страдал ни один из его врагов. Не как самовлюбленный тиран, а как человек, раздавленный невыносимым грузом вины, заложник созданного им же чудовища.
Анна снова взглянула на дверь в спальню. За ней спал не просто загадочный незнакомец или могущественный колдун. Там спал истерзанный человек, долгие годы проигрывавший страшную войну с самим собой. И роль Анны в этой войне оказалась куда сложнее и страшнее, чем она могла предположить. Она была для него не просто жертвой или орудием возмездия. Судя по всему, в его глазах она была единственно возможным спасением.
Герцог был и воином, и мыслителем, и предателем короны, и мстителем за поруганную любовь. И масштаб его грехов, и отчаянные попытки искупления были одинаково грандиозны, одинаково поражали воображение.
Поднявшись, сжимая в руке тайный дневник, Анна медленным шагом вернулась в спальню. Она замерла у кровати, над спящим герцогом, смотря в его спокойное лицо, и почти беззвучно, прошептала:
«Что же мне с тобой делать, монсеньор… мой Жиль? Что мне теперь делать с тобой и с этой правдой?»
Ответа не последовало. Анна слышала лишь ровное дыхание самого сложного, страшного и несчастного человека в своей жизни.
31. Новые откровения
Покои герцога
Анна, завороженная и парализованная, стояла в дверном проеме. В руке она сжимала кожаный переплет, как доказательство преступлений герцога.