И тогда, словно угадывая это мимолетное, никем не высказанное желание, за дверью послышались тяжелые шаги, которые невозможно было спутать ни с чьими другими.
Вскоре шаги раздались вновь, на сей раз приближающиеся, отягощенные ношей. Клодетт распахнула дверь, впуская шевалье Буле. Он поставил на грубый столик две тарелки простой похлебки, положил рядом бугристую краюху хлеба, и с молчаливым поклоном удалился.
Анна слегка вздохнула. Как это отличалось не только от роскоши Шантосе, но и от ее собственного дома в Монсерра, но эти лишения казались ничем в сравнении с судьбой герцога. Анна присела за столик, кивком пригласила Клодетт и сама отломила для нее кусок хлеба.
Еда была добыта без риска, без лишних глаз и вопросов. И этот хлеб и жидкая похлебка вдруг показались Анне самой дорогой, самой изысканной трапезой в ее жизни. Ее цена была измерена не в монетах, а в тишине и безопасности, купленных умом и осторожностью ее защитников.
Сам Клод Буле занял комнату рядом с ее — тесное помещение прямо у лестницы, так что каждый, кто вздумает подняться наверх, неминуемо будет замечен. Он был живым щитом, последним и самым надежным рубежом.
54. Несломленный разум
Нант, трактир
Унылое утро пробилось сквозь щели в ставнях, окрашивая воздух в сероватый цвет. Анна не раздевалась на ночь, понимая, что в лишенной камина комнате иначе просто замерзнет. И действительно, проснулась она рано и от холода. А когда на пороге их с Клодетт комнаты появился шевалье Буле, Анна уже знала — весть, которую он несет, не будет доброй.
Он вошел и тесная комнатка показалась еще меньше. Лицо шевалье было непроницаемым, но в напряженном взгляде сквозила тревога.
— Мадам герцогиня, — почти шепотом сказал он, — Новости плохи. Герцога де Лаваля… поместили в монастырскую тюрьму при аббатстве.
Анна сидела на тонком матрасе, сцепив руки. Монастырская тюрьма. Не темница для дворян, а каменный мешок под присмотром монахов, бывшими порой куда беспощаднее светской стражи. Сердце ее упало.
— Вы не должны ничего предпринимать, — продолжал Клод,— Ни малейшего намека, который может выдать вашу связь с герцогом. Ваша безопасность — теперь единственный наш приоритет.
Анна медленно кивнула, опустив глаза, чтобы скрыть бурю, бушевавшую внутри.
«Ничего не предпринимать. Сидеть сложа руки. Пока он там…»
Мысли путались, сердце стучало в висках.
— Не беспокойтесь, шевалье Буле, — ответила удивительно Анна спокойно, — Я все понимаю.
Он с легким сомнением посмотрел на нее, но затем коротко, по-солдатски кивнул, отдал неглубокий поклон и вышел, притворив за собой дверь. Они остались одни.
Едва затихли его шаги, Анна резко повернулась к Клодетт. Служанка замерла у стены, ее лицо было бледным, глаза расширены от ужаса, в них читалось отчаяние, которое Анна лишь силой воли загнала вглубь себя.
— Сними свое платье, — тихо, но властно произнесла Анна.
— Госпожа⁈ — Клодетт отшатнулась. Ее пальцы инстинктивно вцепились в грубый шерстяной рукав. — Что вы…
— Сними, — повторила Анна, — И надень мое. Быстро.
— Но… госпожа, это безумие! Шевалье Буле сказал… — пролепетала Клодетт, дрожа всем телом.
— Шевалье Клод думает о моей безопасности. И он прав. Но я думаю о муже, — Анна повернулась, и в ее взгляде пылал огонь такой решимости, что Клодетт подчинилась, — У меня есть план. Тебе нужно будет сесть здесь, у окна, в моем платье. Откинь ставень, пусть все видят, что дама отдыхает в своей комнате и никуда не собирается.
Она протянула Клодетт свое темно-синее платье из тонкой шерсти.
— А я… а я пойду туда. В тюрьму. Я должна попробовать. Хотя бы передать ему весточку. Хотя бы узнать, жив ли он… — голос ее на миг дрогнул, выдавив последние слова почти шепотом, но тут же вновь обрел твердость. — Они не станут внимательно смотреть на служанку, несущую узникам хлеб.
И в утреннем полумраке комнаты начался немой, стремительный ритуал перевоплощения, где шелк и бархат менялись на грубое сукно, а судьба знатной дамы — на отчаянную авантюру простой служанки.
Нант, тюрьма при монастыре
Нантское аббатство не устремлялось к небесам, как подобает божьей обители, а скорее припадало к земле, словно тяжело больной зверь. Сероватые стены вросли в землю за века молчаливого отчаяния, а узкие окна подслеповато взирали на мир. Внутри веяло старым ладаном и увядшей святостью.
Обитая железом дверь камеры отворилась, впустив брата Клемана. Его постное желтоватое лицо выражало лишь смиренную убежденность.
— Надеюсь, вы страдаете от холода, монсеньор? — сказал он почти доброжелательно,— Плоть должна изнемогать, дабы душа вознеслась.
Жиль де Лаваль, прислонившись к влажному камню, медленно открыл глаза. Циничная усмешка тронула его губы.
— Брат Клеман, ваша забота тронула бы меня до глубины души, — его голос, хоть и ослабленный, сохранял нотки сарказма, — если бы у меня осталась душа, которую нужно спасать. Но, боюсь, вы опоздали — ее, кажется, съели ваши крысы. Прекрасные твари, кстати. Настоящие ценители всего бренного.
Брат Клеман невозмутимо поставил на пол глиняную миску с похлебкой.
— Страдание — милость господа, лекарство для зачерствевшей души.
— О, несомненно! — воскликнул Жиль с притворным восторгом. — Особенно это «лекарство» в виде вашей похлебки. Скажите, брат Клеман, вы специально добавляете в нее песок для улучшения пищеварения? Или это божий промысел?
Тюремщик перекрестился, не глядя на узника.
— На все воля божья. Молитесь, сын мой. Молитва смягчает сердце.
— Мое сердце и так достаточно мягко, — парировал Жиль. — От сырости. Но я непременно помолюсь, чтобы святой Петр приготовил для вас особое место в раю. Рядом с теми, кто изобрел цепи и сырые подвалы.
Из-за стены донеслось монотонное пение псалмов — братия начинала вечернюю службу. Для купца, заточенного в соседней камере, эти звуки были утешением. Жиль слышал, как тот всхлипывает, ударяя себя в грудь.
— Слышите, монсеньор? — заметил брат Клеман. — Это душа, обретающая путь к спасению.
— Нет, брат Клеман, — тихо ответил Жиль. — Я слышу человека, который так боится ада, что добровольно превратил свою жизнь в него. Забавно, не правда ли? Вы все так усердно готовитесь к загробной жизни, что забываете жить в этой.
Когда шаги тюремщика затихли в коридоре, Жиль закрыл глаза. Он смотрел на узкую полоску света из окна под сводом, оно выходило не на свободу, а в монастырский двор, где иногда мелькали безмолвные тени в черных рясах.
«Они никогда не смотрят в эту сторону, — думал он. — Эти слуги бога, так усердно игнорирующие чужое страдание. Какая ирония: строят стены, чтобы отгородиться от грешного мира, а сами создали самый настоящий ад у себя в подвале».
Из соседней камеры доносился голос купца: «…и избави нас от лукавого…»
«Молишься, глупец? — мысленно обратился к нему Жиль. — Ты видишь в сырости на стенах — слезы раскаяния, в шорохе крыс — шепот бесов. А я вижу лишь плохую кладку и голодных грызунов. Кто из нас безумнее?»
Ночь тянулась мучительно долго. Предрассветный холод проникал в кости, и даже язвительность Жиля сдавала позиции. В полусне ему почудилось, что стены шепчут, но не молитвы или проклятия, а просто имена. Сотни имен тех, кто томился здесь до него.
Когда брат Клеман принес утреннюю пайку хлеба, Жиль не стал язвить. Он посмотрел на тюремщика долгим, изучающим взглядом.
— Скажите, брат Клеман, — его голос был неожиданно спокоен, — когда вы молитесь за наши души… вы когда-нибудь задумывались, что мы, возможно, молимся за вашу?
На каменном лице тюремщика впервые дрогнула мышца. Он быстро перекрестился и вышел, громко захлопнув дверь.
Жиль остался один в наступающем утре. Зимний свет, вползающий в камеру, не сулил надежды — он лишь точнее прорисовывал контуры безысходности: грубый камень, влагу на стенах, пустую миску. Но странным образом, именно в этот миг полного отчаяния, разум герцога де Лаваля отыскал, наконец, точку опоры.