Уголки его губ дрогнули в слабой усмешке.
«Какой изощренный парадокс, — подумал он, глядя на полоску неба в оконце. — Они пытают меня страхом перед адом, не понимая, что для меня, человека науки, их религия — и есть самый настоящий ад. Хаос суеверий, прикрытый витиеватой риторикой. Шум, в котором нет гармонии».
Жиль мысленно представил брата Клемана, с его каменным лицом и слепой верой в спасительность страдания.
«Он верит, что сжимает мою душу в тисках, чтобы выжать из нее покаяние. А на деле он лишь демонстрирует пределы своего собственного понимания. Он видит грешника. Я же вижу… интересный эксперимент. Насколько прочна человеческая психика, когда ее лишают всего, кроме призрака надежды?»
Смерть? Он не боялся ее. Она была для него не вратами в рай или ад, а неразгаданной величайшей загадкой, последним рубежом, за которым, он был уверен, таилась иная, куда более сложная и упорядоченная реальность.
«Пусть этот каменный мешок и есть их чистилище, — решил он, с насмешливым вызовом глядя на дверь. — Что ж, я прохожу его с открытыми глазами. И когда я выйду отсюда — а я выйду, — у меня будет единственное, что имеет ценность: неоскверненная истина. Их вера может сломать мое тело, но не разум. И в этом — моя победа».
Ирония, его верный щит, вновь обрела твердость. Ужас отступил, разбившись о броню разума, для которого сама Вселенная была бесконечной лабораторией, а не судилищем.
55. Цена одной милости
Улицы Нанта, монастырская тюрьма
Анна не запомнила, как добралась до монастырской тюрьмы. Пару раз она спрашивала дорогу, и ей отвечали, не скрывая жалостливых взглядов. В конце грязной, безлюдной улочки перед ней выросла серая громада монастырской стены, лишенная окон, словно обращенная внутрь себя. Единственным входом была низкая, обитая кованым железом арка. Вдохнув поглубже, Анна приблизилась.
У массивной, окованной железом двери, в нише, сидел привратник-послушник — его лицо оживилось лишь на мгновение, когда блеснула монета. Проворчав что-то нечленораздельное, он впустил Анну в сырой каменный мешок притвора. Очередная дверь бесшумно отворилась, впуская густой смрад затхлости. За ней зиял низкий каменный мешок, где единственным источником света была тусклая лампада. Влажный камень стен покрывал мох.
Анна вздрогнула, когда дверь тяжело и глухо захлопнулась за ней в полумраке. Рядом, словно из пустоты, возникла высокая и худая фигура брата-тюремщика: высокая, худая фигура в черном монашеском одеянии, с аскетичным лицом и прозрачными, ничего не выражающими глазами.
— Чего тебе, дитя мое? — ровно и безжизненно произнес он, — Меня зовут брат Клеман.
Анна, опустила голову, изображая забитую покорность, и проговорила, намеренно огрубляя и упрощая речь:
— Добрый брат… Меня госпожа моя прислала. Та, что из благородных… — она сделала паузу, словно с не могла подобрать слов, — Просит она об одной милости для узника вашего, для герцога де Лаваля. Не о свободе, нет… — Анна поспешно, почти испуганно подняла на монаха глаза, ловя его взгляд. — Чтобы ему… чтобы не так холодно было в камере. И хлеба бы посвежее давали, и вода чистая…
Рука ее дрогнула, когда она протянула монаху несколько монет.
— Милостыня на нужды обители, — прошептала она, глядя, как его костлявые пальцы ловко берут деньги,— Госпожа моя набожна… и сердобольна.
Брат Клеман бегло окинул ее взглядом — простое платье, грубые башмаки, покрасневшие от холода руки, — и в его глазах мелькнуло удовлетворение.
— Милость господня да пребудет с твоей госпожой, — произнес он, и монеты бесследно исчезли в складках его рясы. — Жаль, что сама не пришла повидаться. Судья, быть может, и разрешил бы… последнюю встречу. Он, хоть и строг, но не без сердца. — Он вздохнул, не столько от сочувствия, сколько от досады на неисправность земного порядка. — Но достопочтенного судью замучила подагра, беднягу. Цирюльник наш только деньги берет, да толку — чуть. Всякими снадобьями потчует, а облегчения нет.
«Подагра… Цирюльник… — мысль Анны заработала с лихорадочной быстротой. — Судья… от которого зависит приговор… Но как я его увижу⁈»
— Ах, болезнь эта тяжкая, — с неподдельным участием в голосе откликнулась она, тут же подхватив нить разговора, столь неожиданно поданную ей самой судьбой. — У моего покойного господина та же напасть была… Так он, бывало, просто изводился от боли. А цирюльник-то ваш, добрый брат, далеко ли отсюда? Может, я бы сходила, разузнала? Госпожа моя, она знатным людям тоже помогает, коли может.
Анна смотрела широко раскрытыми, наивными глазами простолюдинки, жаждущей угодить, и брат Клеман кивнул.
— Лавка его в конце улицы Плотников, с изображением золотой чаши. Не пройдешь мимо. Скажи, что от меня. — Он уже повернулся, чтобы затворить дверь, его долг был исполнен, а милостыня получена. — Да наставит тебя господь.
Больше не произнося ни слова, он повернулся и пропал в полумраке. Анна пришла в себя только оказавшись опять под тусклым зимним солнцем. Тюрьма подавила и напугала ее. Она неподвижно постояла еще мгновение, глядя на тяжелые дубовые створки, за которыми томился ее муж, затем резко развернулась и зашагала прочь, уже не семеня, а широко и уверенно, и мысли ее, еще недавно хаотичные и отчаянные, теперь выстраивались в ясный, дерзкий план.
«Цирюльник… Золотая чаша… Подагра судьи…» — эти обрывки фраз кружились в ее голове. Грубое сукно платья и простой шерстяной платок уже не казались ей унизительными — они были маской и доспехом, а холодные монеты в ее кармане — оружием в той войне, которую она отныне объявляла всему этому жестокому и несправедливому миру.
56. Просьба для судьи
Лавка цирюльника
Улица Плотников встретила Анну запахами свежей струганной древесины, конского пота и духом дешевых трактиров, где уже с утра собирался рабочий люд. Она шла, опустив плечи, как ходят женщины простого звания — не спеша, но и не мешкая, будто всю жизнь провела среди этих кривых, теснящихся друг к другу домов.
«Золотая чаша… найти бы поскорее…» — билась в такт ее шагам мысль.
Лавка цирюльника оказалась именно там, где сказал брат Клеман — невзрачная, с потемневшим от времени деревянным фасадом и тускло поблескивавшей в сером свете дня вывеской в виде той самой золоченой чаши.
Анна на мгновение замерла на пороге, вдыхая странную, терпкую смесь запахов — сушеных трав, свежей крови и паленого рога, напомнившего о прижигании ран. Затем, пересилив сжимавший горло комок, она толкнула дверь.
Внутри было полутемно и душно. На грубо сколоченной скамье у стены сидел, понуро свесив голову, мужчина, прижимая к окровавленному рту тряпицу, а в центре комнаты, за столом, уставленным склянками, горшочками и жуткими металлическими инструментами стоял сам хозяин — широкоплечий, с засученными по локоть рукавами, обнажавшими жилистые, испачканные бурыми пятнами руки. Он как раз вытирал их о грязный фартук, и его безразличный взгляд скользнул по Анне.
— Тебе чего, женщина? — хрипло и резко спросил она, — Зуб рвать или кровь пустить?
Анна, опустив глаза, сделала шаг вперед.
— Нет, мессир… — она нарочно замялась, перебирая в руках край платка. — Я… я слышала, вы лечите самого господина судью… от ломоты в костях…
Цирюльник нахмурился, его брови, густые и сросшиеся, сомкнулись в одну сплошную линию. Он отставил в сторону окровавленную тряпку, и его поза стала напряженной и настороженной.
— А тебе какое дело? — спросил он с угрозой.
Анна порылась в сумке и достала тряпичный сверток.
— Моя покойная свекровь… — начала она, и голос ее специально дрогнул, заплетаясь в искреннем, как ей казалось, волнении, — … научила меня варить эту мазь. — Анна подняла на цирюльника глаза,— Говорила, что святой Мартин в видении открыл ей рецепт… Я не смею беспокоить такого важного монсеньора, как судья… но подумала, если через вас, как через искусного лекаря… может, ему поможет?