Варламов встретил меня у входа, не улыбаясь, но с одобрительным кивком. – Опоздал на три минуты, Грановский. Но для начала… Вот ваше рабочее место. – Он указал на стол в углу, заваленный стопками бумаг, испещренных сложнейшими формулами, графиками и схемами. – Текущие данные по стабильности матрицы в секторе "Тета". Ваша задача – проверить расчеты Смирнова. Он… допустил ряд грубых ошибок в аппроксимации. – В его голосе прозвучало презрение к некомпетентности. – Начните с уравнений Максвелла-Эфирного. Без базиса – никуда. – Он бросил последний взгляд на мою ногу и костыль. – Не мельтеши. Мозг – не нога.
И я работал. Погружался в знакомый, упорядоченный мир формул, интегралов, тензорных уравнений. Мир, где все подчинялось логике, где хаос был лишь нерешенной переменной, где не было крови, предательств, демонов. Мир Варламова. Мир "тихой гавани".
Сначала было трудно. Мысли путались, цифры плыли перед глазами, остаточная слабость брала свое. Но постепенно, как скрипач, настраивающий инструмент после долгого перерыва, я входил в ритм. Пальцы сами находили знакомые символы на бумаге, мозг выстраивал цепочки логических заключений, находил ошибки в расчетах Смирнова – грубые, как и говорил Варламов. Чувство удовлетворения от найденной неточности, от изящного решения сложного уравнения – оно было чистым, острым, почти забытым. Я ловил на себе одобрительные взгляды Варламова, когда докладывал о найденных ошибках. Его "Хм. Адекватно" звучало как орден.
Возвращался я в свою каморку поздно, уставший умственно, но как-то… пусто. Физическая усталость от сидения за столом была иной, нежели изнеможение после боя. Юлиана часто ждала меня с чаем и тихим разговором. Артём забегал, таща какую-нибудь еду или очередной слух: охранка закрыла дело о "студенческих беспорядках" как "спровоцированное экстремистами", Шереметева и Оболенского отправили в ссылку, Меншиков ходит героем и хвастается орденом, который якобы должен получить. Я слушал, кивал, пил чай, чувствуя тепло ее руки на своей. Это было хорошо. Мирно. Безопасно. "Дом" обретал черты.
Но что-то было не так. Недостаточно. Как тонкий, назойливый фоновый шум, которого не замечаешь, пока не наступит тишина. Сидя за сложнейшими расчетами "Кристалла", ловя восхищенный взгляд Варламова на решении особенно изощренной задачи, я вдруг ловил себя на том, что ищу… остроты. Адреналина. Той самой опасной грани, где расчет встречается с хаосом, где ставка – жизнь, а победа пахнет не чернилами и озоном, а кровью и свободой. В тишине лаборатории, нарушаемой только гудением генераторов и скрипом перьев, мне вдруг слышался свист хлыста тьмы Алисы. Запах озона смешивался в воображении с запахом горелой плоти и черной воды Невы. Даже удовлетворение от безупречно решенного уравнения казалось… пресным по сравнению с экстатическим ужасом подключения к Мировому Источнику.
Однажды вечером, разбирая особенно запутанный раздел о квантовании эфирных потоков в кристаллической решетке интегратора, моя рука сама потянулась не к перу, а к чистому листу. И начала выводить не формулы "Кристалла", а сложные, переплетенные знаки – попытку реконструировать ту самую кошмарную пентаграмму Призыва, что виделась мне в квартире на Фонтанке. Я поймал себя на этом, сжал лист в комок, чувствуя, как по спине пробежал холодок. Юлиана, сидевшая рядом и читавшая книгу по стихийной магии, подняла голову: – Что-то не так, Гриша? Устал?
– Нет, – ответил я слишком быстро, пряча скомканную бумагу. – Просто… сложный раздел. Голова гудит.
Она улыбнулась, ее зеленые глаза были полны тепла и доверия. – Тогда отдохни. Завтра разберешься. – Она протянула мне чашку чая с веточкой мяты. – Все наладится. Ты же дома.
Я взял чашку, вдыхая знакомый, успокаивающий аромат. "Дома". Это было правдой. Тепло каморки, ее присутствие, надежность Артёма, даже строгая, упорядоченная работа на "Кристалле" – все это было желанной гаванью после шторма. Но в глубине души, там, где жила память об игре со смертью и океанской силе Источника, что-то тихо шевелилось. Тосковало. Скучало по грозовому запаху настоящего риска. По азарту, где ставкой была не стипендия или одобрение профессора, а все. И это "что-то" напоминало о себе тихим, настойчивым зудом, как незажившая рана под повязкой, обещая, что тишина "тихой гавани" – лишь передышка. И что кристаллы чистого разума, какими бы совершенными они ни были, не смогут навсегда затмить блеск темного, запретного кода, зовущего в бездну. Я допил чай, чувствуя, как сладкий покой смешивается с горьковатым привкусом неутоленной жажды. И тишина в комнате вдруг показалась не такой уж безмятежной, а гулкой, как пространство перед ударом молнии.
Тишина каморки после ухода Юлианы оказалась обманчивой. На следующее утро, едва я допил горьковатый остаток «Регенератора», эффект уже был слабее – тело затягивало раны, душа цеплялась за рутину, в дверь постучали. Не жизнерадостный грохот Артёма и не мягкий стук Юлианы. Три отмеренных, сухих удара. Как приговор.
За дверью стоял незнакомец в темно-сером пальто и такой же фетровой шляпе. Лицо – вытянутое, бледное, с бесцветными глазами и тонкими, плотно сжатыми губами. Ни тени эмоции.
– Григорий Аркадьевич Грановский? – Я, – ответил я, опираясь на костыль. Сердце ныряло куда-то вниз, в холодную пустоту под ребрами. – Капитан Седов просит пожаловать. Отделение по Охране. Немедленно. – Голос был ровным, как линия горизонта. Приказ, а не просьба. Он не представился. Просто ждал.
Немедленно. Слово висело в воздухе, тяжелое и неоспоримое. Я кивнул, глотнув комок сухости в горле. «Тихая гавань» треснула по швам.
Путь до здания Охранки на Гороховой был немым маршем по февральскому Петербургу. Серое небо давило низкими облаками. Колдобины, припорошенные грязным снегом, норовили выбить трость, на которую ещё приходилось опираться. Мой спутник шел рядом, не предлагая помощи, не заговаривая. Его присутствие было физическим гнетом. Я чувствовал на себе его бесстрастный взгляд, сканирующий каждый мой неуклюжий шаг, каждую гримасу боли. Город вокруг – извозчики, торговки, чиновники в шинелях – казался бутафорским, ненастоящим. Настоящим был лишь холодный камень нарастающей тревоги в груди.
Само здание Охранки – мрачная громадина из темного кирпича – втягивало в себя, как пасть. Высокие окна с мелкой расстекловкой смотрели слепо. У входа – жандармы с винтовками, лица каменные, глаза пустые. Запах – смесь дешевого табака, пота, пыли, дезинфицирующего средства и чего-то еще… металлического. Запах страха и власти.
Внутри было еще хуже. Низкие сводчатые потолки, выкрашенные грязно-зеленой масляной краской, поглощали свет тусклых газовых рожков. Воздух – спертый, пропитанный той же гремучей смесью, только гуще. Пол – каменные плиты, стертые до блеска тысячами ног. По бесконечным коридорам с голыми стенами сновали люди: чиновники в мундирах с озабоченными лицами, жандармы с бумагами, фигуры в штатском – все двигались быстро, тихо, с подчеркнутой деловитостью. Шаги гулко отдавались под сводами, сливаясь в монотонный, угнетающий гул. Где-то глухо стучал телеграф, доносились приглушенные голоса из-за закрытых дверей. Ни смеха, ни оживленных разговоров – только функциональный шепот и электрический гул ламп.
Мой проводник вел меня без слов, его каблуки отбивали четкий ритм по камню. Мы миновали дверь с табличкой «Регистратура», где за решеткой виднелись стопки дел и усталое лицо писаря. Прошли мимо комнаты, откуда доносился сдержанный, но настойчивый мужской голос и тихие всхлипывания женщины. Дальше – лестница вниз. Сырость ударила в нос, смешавшись с запахом плесени и… чего-то сладковато-приторного, вызывающего тошноту. На площадке – тяжелая железная дверь с глазком. «Процедурная», – мелькнула леденящая догадка. Я резко отвел взгляд, чувствуя, как по спине бегут мурашки. Мы поднялись на второй этаж. Здесь коридоры были чуть шире, двери массивнее, с табличками: «Кабинет N7», «Архив», «Следственная часть. Капитан Седов».