Она заглянула в самый конец – последняя запись от июля 1993 года – не август, когда папа погиб, а на месяц раньше. Значит, намеков о том, что его погубило, ждать не приходится?
Последние строчки, написанные в июле девяносто третьего, гласили: «Был на приеме в МО. (Министерство обороны, смекнула Варя.) На самом (возможном для меня) верху. Что ж, увы, увы. Боюсь, ничего хорошего наш институт не ждет. Нам в итоге не выделили ни-че-го. Нечем платить зарплату сотрудникам, кормить-поить контингент, не выделили даже ни единого одноразового шприца для инъекций. Впрочем, препаратов для них нам тоже не выделили. Как и банального спирту – протирать испытуемым место укола».
И тут записки обрывались навсегда. До гибели папы оставался месяц.
Сразу мелькнула мысль: «А вдруг папочкина смерть – самоубийство? Доведенный до отчаяния крахом дела своей жизни, отец решил самостоятельно свести с нею счеты? Но при этом он что же, забрал с собой мамулю? И бросил на произвол судьбы маленькую меня? Нет, нет и нет! Папа так поступить не мог».
Данилов смотрел с мягкой улыбкой, как Варя накинулась на отцовскую тетрадь. Она оторвалась от нее, воскликнула:
– Лешик, ты гений! – И принялась целовать партнера.
В итоге они не стали заниматься дачей, наводить тут порядок. «Дом подождет! – наложила вердикт Варвара. – Ждал пять лет и еще потерпит». Очень Кононовой не терпелось взяться за отцовский дневник.
Только чайник с чашками отмыла. Они выпили цейлонского с бутербродами, которые Варя предусмотрительно захватила, и помчались назад в Москву.
– Я одного не могу понять, – спросил по дороге задумчивый Данилов. – Дневник пролежал в стопке газет почти тридцать лет! Почему вы с бабушкой его не отыскали за это время?!
– Да ничего удивительного. Бабушка дачу, как и вообще жизнь деревенскую, не слишком жаловала. Когда я маленькая была, она сюда по обязанности таскалась, чтобы ребенок, как говорится, на воздухе летом был. А потом, когда родителей не стало, мы с бабулей на дачу ездить перестали. Она была городская до мозга костей, а мне эти места слишком о родителях напоминали да об их смерти. Приезжали раза два-три за сезон, по обязанности: проверить, как все тут, не разграбили? Обычно когда маму с папой на кладбище навещали – в принципе, по дороге. А осенью-зимой вообще ни разу не бывали, поэтому печку не топили.
– А когда ты студенткой стала, почему одна или с друзьями не ездила? Милое дело – пустая дача для гульбы!
– А я ведь не гуленой была. Росла скорее ботанического склада. И компании у меня особой не имелось. Пара подружек, и все.
– А молодые люди? – лукаво переспросил Алеша. Чуть не впервые с тех пор, как они начали встречаться, заговорил о тех, кто был с нею раньше.
Варя нахмурилась. Ей не слишком приятно было вспоминать своих бывших. Но в голосе возлюбленного не слышалась ревность или досада, разве что искреннее любопытство. И она раздумчиво пояснила:
– Парней у меня немного водилось. Раз-два да обчелся. И в голову не приходило их на свою старую дачу тащить. Как-то неприятно было, стыдновато: там ведь сначала прибраться как следует надо или вовсе ремонт сделать, а потом гостей водить. Мне всегда хотелось более праздничной обстановки, с мальчиками тоже. Да и они были местами для встреч обеспечены… – Сразу в голове мелькнул образ: роскошная квартира на Патриарших, высокие потолки и вид на пруд, роскошный сексодром с черными простынями и зеркалом на потолке и ее партнер – бесстыдный, голый, красивый. Она мотнула головой, и непрошеное воспоминание исчезло. Варя закруглила разговор: – Вот так и простояла наша дача тридцать лет практически невостребованная.
– А бабушка твоя? – вопросил возлюбленный и заключил лукаво: – Это та самая, которую я знаю по прошлому? Да очень близко?[162]
– Нет! Та – по маминой линии, Семугова. Она очень деловая была, карьеру всю дорогу строила.
– Это я помню, – усмехнулся Данилов.
– А жили мы, – продолжила Варя, – с папиной мамой, бабушкой Настей: Кононовой Анастасией Ивановной. Она меня, в сущности, и воспитывала, и холила. Да и не стало ее совсем недавно, в двенадцатом году.
Совместное уединение в машине способствует семейным разговорам – психологи советуют именно в такой диспозиции отношения выяснять. Вот и у Вари с Даниловым беседа по дороге в Москву получилась спокойной и задушевной.
Навстречу, в область, пухли и полнились вечерние пробки, а они в противоположном направлении летели в центр, как звезды.
А дома Варя уединилась в спальне и принялась читать отцовские заметки подряд, с начала до конца. И самые первые записи оказались драматичнейшими! После преамбулы о «событии, которое повернет мою судьбу, возможно, в худшую сторону» третьего сентября шестьдесят восьмого года отец написал: «После происшедшего сегодня Илья Александрович сказал, что «я сам себе непоправимо испортил жизнь» и «подписал приговор». И добавил, что за последствия он не ручается, но они окажутся для меня очень и очень печальными. Дай бог, заметил, чтобы все обошлось отчислением из аспирантуры и исключением из комсомола, а не тюремным сроком. Но по порядку. На кафедре сегодня проводили открытое партийно-комсомольское собрание. Тема: оказание интернациональной помощи братскому чехословацкому народу».
Варя оторвалась от чтения, открыла телефон и запросила поисковик, чтобы освежить память. Так и есть: двадцать первого августа шестьдесят восьмого года советские войска вторглись в Чехословакию – Брежневу и другим верным ленинцам показались подозрительными реформы, которые стало проводить руководство этой социалистической страны.
Как раз 21 августа произошло вторжение, первого сентября начался учебный год, съехались студенты и аспиранты. Значит, третьего настало время советским учащимся высшей школы откликнуться на событие, поставить галочку. Это и отец прекрасно понимал:
«Обычное протокольное мероприятие, лишь бы отчитаться перед парткомом и райкомом. Один за другим на кафедру выходили назначенные ораторы: замзавкафедрой Борис Исаакович Зорянов (сам завкафедрой решил не мараться, увильнул от выступления, но в президиуме, как положено, сидел). Потом пошли речи в поддержку, по старшинству: секретарь партбюро, председатель профкома, секретарь комитета комсомола – мерзейший Вова Мочков. По бумажке они бубнили примерно идентичный текст, передранный из передовиц «Правды». В их речах мелькали: «угроза социалистическому строю», «контрреволюционные силы», «сговор со враждебными социализму внешними врагами». Но страны Варшавского договора и Советский Союз проявили бдительность и дальновидность и, вуаля, «в полном соответствии с правом на индивидуальную и коллективную оборону оказали интернациональную помощь братскому чехословацкому народу». Выступавшие отдолдонили свое, собрание благополучно катилось к запланированному финишу, но тут секретарь партбюро убогий доцент Паршиков дежурно вопросил, имеются ли у собравшихся вопросы. И тут… Не знаю, какая шлея попала мне под хвост, видит ведь бог, я не собирался ничего квакать, планировал отсидеться, как обычно, да и побежать спокойно домой, но… Прекрасная… (имя замарано чернилами) на меня так, что ли, подействовала? Перед ней захотелось выставиться? Или просто отказали вдруг тормоза, как бывает у человека после литра выпитого, – но я, разумеется, ни грамма в рот перед собранием не брал, только сейчас оскоромился – глубокой ночью, дома, наедине с дневником… Короче, я встал и задал свой вопрос – который, если честно, звучал достаточно риторически, а потому, наверное, мог быть засчитан в худшем случае как отдельное провокационное выступление. Итак, я поднял руку и, когда мне дали слово, поднялся и сказал (передаю в кратком изложении). Не могу понять, промолвил я, зачем нам, могучему Советскому Союзу, понадобилось вводить войска в Чехословакию? У нас что, мало своих дел здесь, на Родине? И почему мы должны быть каждой бочке затычкой? (Прямо так я не выразился, попытался сформулировать более пристойно, но смысл такой.) Неужели чехословацкие товарищи сами, без нашей помощи, не могли разобраться со своей собственной страной?