Он просиял и несколько раз часто кивнул.
— НО! — Я внушительно поднял указательный палец. — В твоей ДНК, как я уже сказал, содержится дефектная информация. Поэтому любой твой наследник, не важно, сын или дочь, будут страдать синдромом Дауна в самой тяжелой форме. Ты знаешь, что такое синдром Дауна?
Он с испугом помотал головой.
— Таких больных еще называют монголоидами. Характерны широкие лица, маленькие глаза, приплюснутые уши, маленький нос, затрудненная походка. Они отстают в умственном развитии, у них зачастую врожденный порок сердца и низкая продолжительность жизни. Нацисты таких людей просто умерщвляли.
— Я видел таких, — пробормотал он.
— Способов лечения этого синдрома, к сожалению, пока не изобрели. А вероятность, что твой наследник, сын или дочь, избежит эту болезнь, равняется нулю. Не стремится к нулю, а РАВНЯЕТСЯ нулю. То есть твои дети станут даунами неизбежно. Ты меня понял, Кордубцев?
— Да.
— Поэтому не советую тебе даже пытаться. Даже экспериментировать не советую. Просто знай: тебе нельзя заводить детей. Сейчас, пока не женат, сам Бог велел поберечься. Да и вообще: жениться совершенно никому не обязательно. Тысячи великих людей женаты не были и прекрасно себя чувствовали. Ну а если вдруг браком сочетаешься — все равно постарайся наследников не иметь. Если уж совсем невмоготу станет, возьмете с женой из детдома ребеночка. И ничего никому не объясняй. Ни матери Маргарите Тихоновне, ни сестре Марии Петровне.
Я специально упомянул полные имя‑отчество сестры и матери, чтобы продемонстрировать собственную значимость и всеведение. Они тут, в постсталинском Советском Союзе, до сих пор помешаны на всеведении и всемогуществе: ученых, партии, спецслужб.
— Кстати, у сестры твоей, Марии Петровны, глаз косит?
— Да, да…
— Значит, тоже наследственное… Итак, ни ей, когда из своей Челябинской области вернется, ни матери — ни слова. И никакой жене, если вдруг появится у тебя жена, ни про какие ДНК не рассказывай. Работа, которую ведет наша медико‑генетическая лаборатория, сугубо секретная. Я нарушаю подписку, что говорю с тобой — больно парень ты хороший, жалко, если страдать будешь. Но если даже ты в будущем найдешь меня и нашу лабораторию, я буду все отрицать. Поэтому супруге своей сразу скажи: не хочу детей, и все. Пользуйся с нею противозачаточными средствами — знаешь, что это такое?
Он кивнул.
— Да, обязательны презервативы. — При слове «презерватив» он снова начал краснеть — я говорю, неиспорченное общество. — В крайнем случае, если супруга вдруг забеременеет, настаивай на аборте. И сам ни к каким врачам лечиться не ходи. Все равно тематика нашей лаборатории совершенно закрыта и таковой еще лет пятнадцать будет. Никакой врач тебе ни в какой поликлинике или больнице ни о чем не скажет. Поэтому помни: если от тебя кто забеременел — только аборт. Все лучше, чем несчастного ребенка растить — да и не вырастет он, умрет лет в четырнадцать, только измучитесь с супругой. Ты хорошо меня понял?
— Да, — вздохнул он.
— Давай тогда иди на свой сопромат. Звонок уж прозвенел. И никому про наш разговор ни слова. А то меня подставишь. И всю нашу лабораторию. Я очень рискую, что тебе открываюсь. Сам знаешь, у нас в стране все передовое с большим трудом дорогу себе пробивает. А ретрограды и перестраховщики всех мастей только и ждут, чтобы новое прихлопнуть. Ты «Не хлебом единым» Дудинцева читал?
— Нет, очередь в библиотеке еще не подошла.
— Там про это. Когда будешь читать, вспомни наш разговор. Иди.
И он побежал, одновременно удрученный, опустошенный — но и радостный.
Я не знал, надолго ли я убедил его своими внушениями. На месяц или на год — возможно.
А если, допустим, он женится — а рано или поздно такие положительные ребята, как он, конечно, женятся, — и лет через десять, году как раз в шестьдесят девятом, его жена вдруг нечаянно забеременеет — как он поступит? Погонит ее на аборт? Или махнет рукой — авось пронесет? И она родит Вячеслава Кордубцева? Будущего морехода, отца Елисея?
Как я мог об этом знать? Никак.
На душе у меня было слегка кисло, что я нагородил столько вранья. Но что мне оставалось делать? Сказать ему, что я человек из будущего, из две тысячи семнадцатого года? А его внук, рожденный в девяносто восьмом, — будущий антимессия? Антихрист?
В том же мужском сортире я снял с себя белый халат, скатал его и засунул в свой несессер.
Потом отнес его, а также историю болезни студента Кордубцева, в поликлинику МАСИ и вернул все похищенное на законные места: халат на вешалку, а карту в регистратуру.
Времени еще и часа дня не было, и я подумал, что раз уж подвизался тут, в пятьдесят седьмом, менять будущее и улучшать прошлое — почему бы не попытаться воздействовать еще в одном направлении?
А именно: я отправился на Киевский вокзал и взял билет до станции Мичуринец.
Когда‑то, лет пятнадцать назад (или сорок пять вперед, как считать)… Короче, в начале двухтысячных, когда еще учился в универе, я побывал однажды в доме‑музее Пастернака и хорошо помнил, что ехать к нему лучше до станции не Переделкино, а Мичуринец.
В полупустой электричке я устроился на деревянной скамейке у окна, поставил рядом свой «медицинский» саквояжик и принялся вспоминать.
Итак, сейчас у нас пятьдесят седьмой год. Осень. «Доктор Живаго» уже закончен. Это я почему‑то знал точно. А вот успел его Пастернак передать итальянскому издателю Фельтринелли? Или, может, даже его роман за рубежом успели напечатать?
Нет, Нобелевскую поэту пока не дали. Ее, по‑моему, присудят в пятьдесят восьмом — через год. Лауреатов объявляют осенью. Значит, у меня — да и у поэта — есть еще в запасе целый год.
Когда я думал, как мне к нему подойти — а я, не буду лукавить, исподволь думал об этом едва ли не все время, как попал сюда, — я придумал роскошный повод. Вот только придумать что‑то — не обращала ли ты внимания, Варя? — зачастую бывает гораздо проще, чем воплотить. Или хотя бы продвинуться по пути к воплощению.
Возьмем, к примеру, стихотворение Бориса Леонидовича Пастернака «Нобелевская премия». Совершенно понятно, что сейчас, в пятьдесят седьмом, оно еще не написано. И нигде не опубликовано. Да и не будет тут, в СССР, опубликовано — до самой перестройки.
И поневоле взвоешь, что нет никакого всезнайки‑Интернета, который, хлоп, запросил — и он тебе выдаст текст на блюдечке с голубой каемочкой. И еще пожалеешь, что на четвертом курсе безбожно прогуливал лекции доцента Красовского по русской литературе. Потому что из великого стихотворения в моей головенке болтались лишь начальная строчка: «Я пропал, как зверь в загоне» и еще один куплет:
Что же сделал я за пакость,
Я, преступник и злодей,
Я весь мир заставил плакать
Над красой земли моей.
А дальше… Как я ни бился, вызывая в памяти пастернаковские строки, ничего из меня не выдавливалось, кроме:
«Я пропал, как зверь в загоне,
Где‑то люди, что‑то, свет…»
Ну и?.. Какая хотя бы там рифма к «загоне»? Если я не могу вспомнить, может, попытаться сочинить самому? «На перроне»? «В вагоне»? (Диктовало мне постукиванье вагонных колес.) Или, учитывая контекст премии и то, что, как сейчас говорят, за нее ЦРУ ратовало — «в Вашингтоне»?
Фу, чепуха какая получается! Нет, не поэт я, ни разу не поэт.
Я записал сюда, в мою заветную и сокровенную тетрадку, то единственное четверостишие из середины, что мне с грехом пополам удалось вспомнить, а дальше решил импровизировать по ходу дела.
На Мичуринце прыснул дождь. Я сошел с платформы и зашагал направо, углубляясь в писательский дачный поселок. Ни одного человека на улице и во дворах, только деревянные домики сияют на громадных участках, под сенью сосен — для нашего времени (я имею в виду наше с тобой, Варя) выглядели бы они, эти двухэтажные домишки, скромно‑захолустно, но в пятьдесят седьмом считались эталоном роскоши и богатства.