— Этому человеку принадлежала тетрадка, — объяснил Иван Николаевич. — Он был белогвардейским офицером, служил в войсках Колчака. — Потом Иван Николаевич быстро перелистал пожелтевшие странички и сказал, осторожно разгладив листки: — Читайте вот отсюда.
«5-е мая 1919 г.» — потускневшими от времени чернилами было выведено в верхнем углу страницы.
Конечно, потом, позже, мы с Женькой прочитали и начало, где этот Альберт описывал, как он удирал со своим братом, поручиком Георгием Вержинским, из революционного Екатеринбурга — так раньше назывался город Свердловск.
«Кажется мне сейчас, — писал он, — будто все на земле сошли с ума. Сотни тысяч людей бросили все: дома, уютные уголки, обжитые в продолжение многих, многих лет, — и мчатся, мчатся подальше от хаоса, в котором исчезла, словно в кошмарном водовороте, вся наша прежняя жизнь с ее надеждами, привычками, милыми сердцу людьми… Надя! Надя! Что же будет теперь со всеми нами? Ах, ты не слышишь меня, не можешь мне ответить!.. Но всегда с тобою моя бессмертная любовь, и всегда со мною моя ненависть к бандитам и кровопийцам, разлучившим нас!..»
«Бандиты и кровопийцы» — это он так называл большевиков.
В начале ноября Вержинские добрались до Омска. В Сибири, за Уралом, в то время иностранные империалисты собирали армию, чтобы двинулась она смертельным походом на запад, на Москву. Альберт в своем дневнике почти ничего об этом не писал — просто я это сам знаю. А он больше горевал о своей разбитой юности, ругал Красную Армию да сочинял скучные стишки про луну, про туман и любовь. Четыре строчки я помню до сих пор:
Луна плывет в сиреневом тумане,
Качается, как лодка на волне,
И снова я с сердечной раной
В разлуке вспомнил о тебе…
Над каждым стишком стояли одинаковые буквы «N. R.».
Потом стихи стали попадаться все реже. И большевиков Альберт больше не ругал. Видно, разглядел, наконец, какие на самом деле звери его дружки — колчаковцы. Вот что он написал в своей тетрадке:
«Нет, никогда я не привыкну к тем порядкам, которые заведены у нас в армии! Может быть, это малодушие, трусость, никому не нужная гуманность?.. Подполковник Белецкий, начальник контрразведки нашей дивизии, смеется надо мной, называет сопляком. Это за то, что я весь побелел от гнева, увидев, как два здоровенных унтера истязали седую старуху. По слухам, два ее сына служили у красных. Она кричала… О, как она кричала! До сих пор этот нечеловеческий крик боли и страданий звучит у меня в ушах… Я подумал о моей матери, оставшейся там, далеко, в Екатеринбурге. Недавно у нас появился мой товарищ по училищу, тоже бывший юнкер, а теперь подпоручик, Валечка Косовицын. Он рассказывал, что большевики не тронули ни одной семьи, из которой мужчины ушли в армию Сибирского правителя. Почему же мы режем, вешаем, убиваем, пытаем?.. Говорят, что большевики офицеров и тех-то не всегда расстреливают, а солдат, захваченных в плен, как правило, оставляют в живых. Наши же ставят к стенке всех без разбора: и командиров и рядовых солдат большевистской армии… Что же происходит? Боже, вразуми меня! Наверное, я чего-нибудь не понимаю…»
Потом в тетрадке все чаще и чаще стали попадаться такие размышления. Стихов и букв «N. R.» больше не было. Зато мелькали названия деревень, от которых после того, как там побывали белые, остался один пепел, появлялись фамилии офицеров, покончивших с собой.
Но все это мы прочитали в дневнике уже после, а тогда, в архиве, Иван Николаевич дал нам прочесть всего несколько страниц, начиная с той, где стояло число 5 мая 1919 года.
«С юга приходят неутешительные вести. Красные заняли Бугуруслан, Сергиевск и Чистополь. Многие наши офицеры успокаивают себя тем, что это временные поражения. Но мне кажется, что планы нового командующего красными войсками на юге, некоего Фрунзе, гораздо глубже и серьезнее, чем мы это себе представляем.
Все чаще задумываюсь я над навязчивой в последнее время мыслью: для чего все это? Для чего мы сожгли, разграбили и разрушили столько деревень? Для чего наши каратели расстреляли, повесили, замучили, перепороли столько людей? Иногда мне кажется, что весь мир сошел с ума и катится куда-то вниз, в бездонную пропасть, все быстрее, быстрее и не в силах уже остановиться.
Когда я оглядываюсь на пройденный нами путь — от Явгельдина, Верхнеуральска, Оренбурга почти до самой Волги, — в мое сердце закрадывается ужас. Еще три месяца назад, в Омске, когда я и бедный, ныне павший бесславной смертью брат мой Георгий были зачислены во второй уфимский корпус Западной армии генерала Ханжина, мне казалось, что мы призваны действительно навести порядок в многострадальной России. Но день за днем это убеждение сменялось в душе моей другим: я перестал верить в это призвание. Мы больше похожи на шайку бандитов и грабителей, на шайку мародеров и пьяниц, чем на доблестную армию освобождения России от „красной заразы“. Многие офицеры спились окончательно, у многих нервы истощены до предела — эти на грани сумасшествия. За последние две недели только в одной нашей дивизии двадцать шесть офицеров покончили с собой.
Часто я спрашиваю себя, боюсь ли я смерти. Пожалуй, нет. Но глупо гибнуть, не зная, за что умираешь.
7 мая. После перегруппировки чаще стали поговаривать о предстоящем наступлении. Сегодня на рассвете наш батальон, наконец, занял позиции у реки Зай, южнее Бугульмы. Всю ночь шли по непролазной грязи, все офицеры охрипли от крика, хотя кричать поблизости от неприятеля, который бродит по степи, по меньшей мере глупо. Но как не орать, если вязнут в рытвинах упряжки, падают лошади, орудия застревают в ямах и канавах?
Наступление как будто назначено на послезавтра. Точно еще никто не знает. Из штаба пришел приказ Белецкому ни в коем случае не расстреливать пленных командиров. Командующему группой генералу Войцеховскому, очевидно, надо знать, какие контрмеры готовятся красными на нашем участке.
2 часа дня. Большевики начали наступление на левом фланге 6-го полка. Туда было брошено несколько эскадронов. Красные отступили. Удалось захватить пленных. Я видел их, направляясь в расположение III батальона из штаба полка. Двоих мужчин и одну женщину конвойные вели в штаб, на допрос к Белецкому. Как раз в тот момент, когда они показались за поворотом дороги, я стал искать по карманам спички. Очевидно, забыл коробку на столе у адъютанта. Я остановился и стал ждать, надеясь прикурить у солдат.
Пленные поравнялись со мной. До чего же измученный у них вид! Все трое ранены, еле передвигают ноги. Лицо женщины невольно приковало мой взгляд. Ее ясные глаза, обведенные синими кругами, взглянули на меня с ненавистью. Конвоир толкнул ее прикладом. Она качнулась вперед и пошла дальше. Бородатый дядька, из казаков, конвойный, дал мне прикурить и сказал, указывая на нее концом штыка:
— Важная птица. Большевичка. Комиссарша, что ли…
Все время меня неотступно преследует взгляд этой женщины. И сейчас, когда я сижу и пишу при мигающем свете керосиновой лампы, ее ненавидящие глаза горят передо мною. Сколько ей лет? Двадцать три, как и мне? Тридцать? Больше? Какая сила заставила ее, молодую, прекрасную, идти на смерть, не преклоняя головы, гордо, с презрением глядя в лицо палачу? Наверно, так же шли на казнь бесстрашные дочери Французской революции. Помню, как еще в гимназии мы с Георгием увлекались этими страницами истории…
Когда я вечером по какому-то делу пришел в штаб, то сразу же наткнулся на помощника подполковника Белецкого, капитана Астахова. Он сказал, что пленные молчат. За три часа пыток Белецкому, который сам устал как собака, не удалось вырвать у них ни слова. Кажется, Астахов злорадствует. Он, конечно, так же как и я, ненавидит Белецкого. А тот, вероятно, задыхается от злости. И ведь не хватит его удар, мерзавца!
8 мая. Если бы Белецкий узнал, что произошло час назад, он бы повесил меня, не раздумывая.