— Предоставь ей любоваться тобою, пока ты выслушаешь меня. Можешь смотреть на меня, а не на Вилму, хотя бы пока я с тобой говорю?.. Ты сейчас неуважительно отмахнулся от человека, который действительно был для меня образцом. Не понимай меня примитивно: счесть Кони жизненным образцом для меня не значило подражать ему. Но духовный облик этого человека заставил меня задуматься над качествами, какими должен обладать человек, посвятивший себя нашему делу. Он был для нас, студентов, не только кладезем юридической мудрости, а и другом в самом теплом значении этого слова. Быть может, от этого пахнет немного смешной архаикой, но, вступая в новый для него советский мир, Анатолий Фёдорович, уже глубокий старик с горячей душой неиспорченного юноши, повторял нам, объятым суровой атмосферой диктатуры, слова, бывшие для него на заре его деятельности подлинным заветом: «Творите суд скорый, правый и милостивый». Хорошо помню: злые языки шептали, что-де хитрый старик призывает не делать разницы между рабочим, с голодухи стащившим кусок латуни для зажигалки, и патриархом — участником контрреволюционного заговора. Но это была клевета на умного и честного старика. Вместе с тем все мы отвергали суд «милостивый», требовали суда строгого, без пощады, не хотели знать никаких милостей. Старик не спорил, он понимал, что иначе мы тогда не могли…
— В тебе говорит сейчас много личного, — сказал Крауш. — А мне, когда вспоминаю то время, приходит на память не Кони, а Самарин. Особенно хочется вспомнить эту фигуру именно сегодня, когда мы полны впечатлениями от дела церковников. Кони и Самарин оба осколки старого режима, оба царские сановники!
— Один осколок — чистый хрусталь. Преломляясь в нём, на нас, молодых советских юристов, упал не один луч света. А второй — Самарин — мутный осколок церковного стекла. Трибунал поступил с ним именно так, как должен был поступить, — расстрелял его… Разные бывают осколки у разбитого вдребезги, милый мой Ян, — с этими словами Кручинин обернулся к Грачику: — Тебе в твоей практике, вероятно, уже не придётся с этим столкнуться. Разбить старые сосуды и рассортировать осколки досталось на нашу долю… Это было нелегко — мы тогда не имели права думать о милости и тем более о суде, равном для всех. Нам приходилось защищать революцию. Но тебе придётся о многом задуматься, если судьба приведёт столкнуться с подобными делами. Взять даже нынешнее дело Квэпа. В былое время мы не стали бы тратить время — поставили бы к стенке его самого и всех, с кем он соприкасался. И были бы правы. Никто не смеет упрекать нас в том, что мы были суровы. Другое дело теперь, когда наше государство стоит на ногах более прочных, чем знал какой-нибудь другой режим, — это ноги всего народа. Мы уже не боимся укусов, которые могли быть прежде просто смертельны. Мы ответим на них в десять раз крепче чем прежде. Вам, нашей смене, достаётся великая честь — стоять на страже этого правопорядка, обеспечивающего права человека в нашей стране… — Он пристально посмотрел в глаза притихшему Грачику и повторил: — Великая честь блюсти права человека… Чтобы покончить с вопросом о сенаторе, возбуждающем такую неприязнь Яна Валдемаровича, скажу только, что именно этот сенатор подсказал ещё одному осколку — некоему графу сюжеты его «Воскресения» и «Живого трупа». Друзьями сенатора были Достоевский, Некрасов, Гончаров, Грот, Гааз…
— А ты знаешь, — неприязненно проговорил Крауш, — мне не нравится вся эта… — он закашлялся и после невольной паузы вяло договорил: — Интеллигентщина какая-то, да, ещё с привкусом достоевщины…
— Что ты сказал? — Нет, ты повтори: достоевщина?! Да ты просто болен, старина! Ей-ей, ты болен… Вот она работа прокурора!.. До чего довела. — Кручинин рассмеялся и схватил Крауша за обе руки. Но тот оставался хмуро насторожённым. — Значит «достоевщина»? Ещё один осколок, опять осколок?.. Ох, братцы, как вы меня злите! Достоевский! Какой умный был человек и как потрудился для нас на ниве исследования преступления и наказания… Судя по всему, мы не знаем даты, когда будет издан декрет об упразднении тюрем. А между тем у нас есть исследование о царской тюрьме. Но до сих пор мы не знаем исчерпывающего труда о современной тюрьме. А он, на мой взгляд, нам очень нужен. Не для того, чтобы узнать, как усовершенствованы камеры и запоры. Нет, нет, я имею в виду совсем другое. Я хотел бы, чтобы тот, кто вынужден посылать людей в тюрьму, будь то создатель кодекса или судья, знал, чего он ждёт от этого института. Конечно, кроме изоляции, как таковой. Быть может это прозвучит несколько прекраснодушно, но ей-ей: срок уничтожения у нас тюрем зависит от тех, кому сей институт предназначен. — Кручинин повелительным движением руки отвёл протестующий жест Крауша. — Ты хочешь мне возразить: какое дело Кручинину до всего этого? Твоё мол дело всего-навсего найти преступника и в лучшем случае доказать его виновность… А что ежели я скажу, прокурор: на самой ранней стадии расследования, когда я ещё не знаю виновника преступления и даже не понимаю, найду ли его, — и тогда в голове у меня стоит вопрос о каре. — Ты, что же, прокурор, полагаешь, что я не подобный тебе размышляющий деятель советского правосудия? Ты полагаешь, что, думая о преступнике, я могу отделить его в своём сознании от всех последствий преступления?
— Да я же ничего подобного не думаю, — попытался прервать его Крауш. Видя, что Кручинин все больше волнуется, прокурор подавил своё раздражение. Как можно мягче сказал: — Можешь успокоиться: у вас нет больше ни униженных, ни оскорблённых, за которых современным Достоевским, начиная с тебя самого, нужно было бы болеть душой.
Но вместо того чтобы успокоиться, Кручинин ещё более взволнованно воскликнул:
— Тебе из прокурорского кресла видней. Я тебе верю и могу только порадоваться за мой народ. Но погляди, как язва униженности и оскорбленности маленького человека выпирает на теле буржуазного общества! Если мы оглянемся хотя бы только на нынешнее дело Круминьша. «Перемещённые»! Разве это не последняя грань унижения?.. Кто, кроме нас, протянет им руку помощи? Кто поможет им сбросить красующиеся над воротами лагерей, хоть и невидимые слова: lesciata ogni speranza[115]. Вдумайся в эти слова: «Всякую надежду, все надежды»… Какие слова!.. Гений Данте поставил их на воротах, за которыми нет надежды! — Кручинин почти выкрикнул эти слова. — Ведь даже в «Мёртвом доме» население живёт надеждой. У всякого своя, большая или маленькая, чистая или нет, но надежда. Она живёт у каждого, кто мыслит, у каждого, в ком бьётся жизнь. А «ogni speranza»?! — Кручинин говорил все быстрей, но голос его становился тише. Произнеся последние слова, он нервно повёл плечами и вцепился рукой в ручку кресла. Крауш, чтобы успокоить его, сказал:
— Перед тобой всегда надежда: отыскать истину.
— Не знаю… Не уверен… — с горьким смешком ответил Кручинин.
— В истине… или в надежде?
— В надежде на истину… Убийцу можно наказать, но нельзя вернуть жизнь убитому. Какая же тут истина и какая надежда?
— Конечно, надеяться на воскрешение мёртвых — дело безнадёжное. Но ты забыл о другой важной цели: спасение потенциальных убийц от них самих; спасение жертв, прежде чем над ними поднялась рука убийцы. Надежда на это всегда перед нами.
— Значит, это насчёт «Speranza»? Что ж… — Кручинин оглядел гостей и улыбнулся: — Прокурор выставил меня в роли защитника каких-то пахнущих нафталином призраков прошлого. Наверно, и тебе, Грач, я кажусь старомодным. Но ты знаешь, сегодня… Нет не то слово: не сегодня, я вовсе не стыжусь того, что не забыл с гимназических лет:
Как хороши, как свежи были розы
В моем саду. Как взор прельщали мой,
Как я молил весенние морозы
Не трогать их холодною рукой!..
Небось нынче молодые люди не пишут таких вещей в альбомы своим дамам. — Кручинин с улыбкой взял руку Вилмы и поднёс к губам. Не выпуская её руки, поднял взгляд на Грачика: — Кто-то говорил: «Грач — птица весенняя». Ты мой грач, моя весенняя птица. Ты мой вестник непременной весны. Со сперанцией, огромной, блестящей, с крылами сказочной птицы! — Кручинин сильным, лёгким, как всегда, движением поднялся с кресла: — Пора…