Только вот братишкам бы сказать еще несколько слов…
Братья… сестренка… не вспомню сейчас ее лица… никак не вспомню…
Братья! Будто щука меня цапнула за ногу. И от страшной боли дернулся я, уронил голову в воду, едва не захлебнулся, но… вырвался, и — вовсе перестал думать, все пропало, осталась только эта черная непомерная курья, и — я в ней, словно в печке за закрытой заслонкой, кругом сажей вымазано, не видать ни черта… где же этот берег проклятый, до которого никак не доплыть, не доплыть, не доплыть…
Доплыву! Надо доплыть… надо…
Загребаю… а левую ногу мою начало стягивать судорогой, добралась она до меня, сволочь… добралась… И расслабиться не могу, совсем стянуло, скорчило ногу, боль пронизывает меня снизу, наискось через все тело.
Загребаю… а в глазах молнии сверкают от боли… прямо гроза… разразилась… одни вспышки…
Гребу… прогоняю под собой всю воду в курье… Выгребаю к братьям, не для того, чтоб Вурдову сказать, что гад он, нет… к братьям гребусь…
И не было во мне радости — когда попала в ладонь жесткая осока… Схватился я за осоку, стал тянуться, перехватывая острые стебли, тянулся, тянулся до тех пор, пока не уперся в крутой берег. Не было у меня сил встать на ноги, выбраться на землю, не было у меня таких сил. Держась за осоку, положил я голову на береговую землю и долго лежал так — головой на земле, в курье телом…
И шла ко мне от земли прежняя сила и прежняя радость жизни, она заполняла меня постепенно, долго, по клеточке, и когда понял я, что заполнен этой силой весь, ожил и выполз на берег окончательно.
Ни идти, ни бежать я не мог, ногу все не отпускало, пришлось сунуть руки в штаны и долго тереть ногу, схваченную судорогой… Отпустило…
Встал я и закричал, повернувшись лицом к проклятой курье. И такой прорезался у меня голосина, прямо голосище какой-то… страшенной силы… Пробил я голосом встречный северный ветер, услышали меня!
Услышали. Кричал я, как осенний лось.
Помчался я к нашему плашкоуту. Легко мне без фуфайки и — жалко ее, хорошо еще сапоги целы.
У костра первым встретился мне Сюзь Васькой. У него глаза полезли на лоб, когда увидел он меня в одной рубахе и мокрого, мокрее не бывает… Потом понял все, вытащил неизменную свою флягу, схватил меня за дрожащую голову и принялся вливать сквозь стучащие зубы спасительный «керосин».
Отдышался я, сказал, чтобы с фонарями и с лодкой встречали ребят. Потом съел горячую кашу, опьянел совсем, и охватила вдруг меня злость. Такая злость — прямо деться некуда. Кинулся я к Вурдову. Чтоб сказать ему все, что я о нем думаю, чтоб не задохнуться от ярости.
Загрохотал я в дверь, закричал что-то, а он — не отпирает, молчит. Наконец подал голос, начал пугать меня судом, говорить начал несуразное, — мол, не у этих ли Ивановых-Сидоровых набрался я такой наглости. Тут я вовсе взбеленился, дверь ломать начал, чтоб зайти немедленно и показать этому Феопану, какой я Иванов-Сидоров… Уж и доску ногой выбил… одну… за другую принялся… но тут набросились на меня дядя Капит и Андрей, и Васькой с ними; скрутили меня и потащили в каюту шкипера. Впихнули, кружку с водой суют… Зачем мне вода… я сегодня нахлебался вдоволь…
Упал я в сон. И, опускаясь на самое дно, услышал Капитово:
— Вот… кунды-мунды…
14
Долго ли, коротко ли я спал, не знаю, только чую, как что-то теплое ласкает мое лицо. Будто дома я сплю, лицом к топящейся печке.
Открыл глаза — яростно полыхает утреннее солнце! Целиком оно вошло в шкиперскую каюту. Как только и протиснулось в такое маленькое окошко…
Оказывается, не совсем еще запропастилось солнышко. Зачем только пряталось так долго, без него весь порядок расстроился и у Сысолы, и у нас.
В каюте я один лежу, на Андреевой топчане. Все тело мое, все кости болят, шевельнуться не могу, до того ухайдакался вчера.
Ну, теперь все!.. Хватит по-дурацки ломить! Кажется, Феопану я успел об этом сказать, хотя и через дверь.
Воспоминания снова пришпорили меня, вспорхнул я с топчана как ни в чем не бывало.
Зашел дядя Капит, с чайником в руке. Широкое лицо сияет, как солнечное утро.
— Вот и добро, коль проснулся, — засопел он. — А я уж и кипяточек сварганил, настоящим чаем заварил, была еще щепотка-другая… Давай-ка ополоснись, и побалуемся чайком. Ведь небось, после вчерашнего-то, шибко нехорошо во внутре-то?
Погано, говорю.
— А, кунды-мунды, хорош петух, ничего не скажешь, — с наслаждением смакуя чай, сказал дядя Капит. — Трех мужиков унежил, едва усмирили…
— Дикая-то сила откуда и берется, — извиняюсь я.
— После, как уснул ты, остальные тоже тут пошумели.
— Разбушуешься… когда за человека не считают…
— Такие-то дела толком да ладом надо бы делать… — вздохнул дядя Капит. — Хмельной-то, наоборот, больше запутаешь. Пеопан осерчал шибко.
— Толком-то да ладом ему уж говорено было.
— А горячие мы, коми-то, а? Хотя и на холодной земле живем, — сказал старик, видно продолжая какие-то свои думы. — Особо после вина, как лешаки, становимся, яг морты, из собственной шкуры выходим вон.
Нетерпеливо хлопнула дверь, показалась коротко остриженная голова Зины.
— Живой еще, Федюк? — закудахтала с порога, однако и беспокойство уловил я в ее насмешливом голосе.
— Живой… Теперь-то уж поживу, раз в курье не остался.
— Но ты и командёр… Сердцеед, — шпыняла Зина, будто Капита здесь и не было. — Полез вчера в темную воду, и нет и нет его… Целый час нет, а может, и больше. Будто водяной утянул, хоть что делай, что хошь, то и думай… Наверно, поседела я за это время. Дядя Капит, погляди-ка, голова моя не побелела? На твою не похожа?..
Хорошо, снова открылась дверь, зашли Андрей с Пиконом. Молча расселись. Отец налил им чаю в кружки, те дружно начали пить.
— Федя, — буркнул Пикон, — можешь рассчитывать на меня, если что.
Зина перегнала меня с ответом:
— Всамдель, Пикон? Я всегда говорила — Пиконушка-то самый славный в хвостовой караванке!
— Тебе, что ли, сказал-то? Чего скалишься?
— Да ведь как же не радоваться-то, за своего командёра?
Улыбающийся Андрей мягко сказал:
— Да у вас тут, как я погляжу, восстание намечается?
— А чего? — кипятилась Зина. — И подымем!..
— История учит: всякое восстание только тогда бывает удачным, когда оно хорошо подготовлено, — начал объяснять Андрей с точки зрения своего предмета.
Вошел Сюзь Васькой, без обычной своей улыбки на лице.
— Привет, зимогоры! Да тут не военный ли совет у вас? Или чего? Федя, ты это… перестань баламутить, нехорошо… Если с начальником поговорить по-хорошему, забудет вчерашнее. Давай, брат, буди своих. Уже девять часов храпят. Я будил — не встают, только брыкаются.
— Пусть досыта спят, — сказал я Ваською.
Он еще больше забеспокоился:
— Федя, не дури… Нельзя в таком деле ребячиться.
— Да какое там ребячество! Я, Васькой, больше не буду так работать.
— И я не буду! — вскочила с топчана Зина.
— Я тоже не буду, — продудел Пикон.
— На-на-най! — Васькой обеими руками стал отталкивать воздух перед собой. — Ну, окаянные!.. Видал ты их, дядя Капит? Ну, демократы! Зла я вам не хочу, но давайте лучше по-доброму, перестаньте ерепениться. Ничего у вас не выгорит. Я, Федя, верно говорю…
Васькой вышел.
И мне вдруг тревожно стало, сердце забеспокоилось. Оказывается, не так это просто — подняться супротив Феофана. Хотя бы и за правое дело. Уж если Васькой предупреждает…
— Федя, не трусь! — вдохновляет Зина, видно, заметила мое колебание. — Один не останешься…
— А если прогонит Феофан-то?..
— Тогда я тоже пойду с тобой! — весело обещала Зина.
И ведь, как ни странно, подействовали ее слова — снова загорелся я, укрепился душой.
Всех ребят хвостовой караванки, с обоих берегов, позвали на собрание. Конечно, все уже знали про вчерашнее, и что едва не утоп я — знали. Да и видели многие, как ломился я в дверь к начальству…