Мы с Зиной пересекаем ивовую гривку и выходим на луга. Не знаю, почему мы не идем в сторону своего плашкоута, почему идем в луга. Купавка уже отцвела, но еще встречается, и Зина собирает ярко-желтый букет, я помогаю ей, хотя неинтересна мне сейчас эта купавница. Я о другом думаю.
Пусто в лугах, только солнце и ветер да литые листья осины.
Мы садимся плести венки у высокого куста шиповника, и он закрывает нас от всего мира. Зина говорит мне:
— Достань-ка, Федя, вон те розы… На желтом хорошо будет — алое. Только не уколись.
Я достаю из колючек лесные розы и вижу, как на такой же цветок плюхается шмель, огромный, лохматый, как дядя Капит, он ворочается в цветке, перебирает лапами, купается в пыльце, высасывает из лепестков медовую сладость, и цветок, кажется, ответно радуется мохнатому зверю, подставляет себя.
— Куда ты пропал, Федя, — зовет Зина. Я подаю ей лесные розы, сажусь рядом и смотрю, как пальцы ее плетут широкую ленту из цветов. — Подержи, Федя, — Зина подает мне конец зелено-желто-алой ленты. Я держу, а она вяжет, вяжет… Вижу я всю Зину, такую близкую, такую понятную сейчас, вижу — бесстыжие мои глаза! — ее ноги, ее круглые коленные чашечки, я будто ощущаю ее тело, полное жизни и нежности, и почему-то вспоминают мои ладони упругость вчерашнего язя, которого я снимал с донки…
Я пытаюсь отвести глаза от Зины, но мир закрыт от нас высоким кустом шиповника, и — куда я отведу свои глаза, куда?
— Федя, давай-ка примерим, наклони голову, — просит Зина. Она накидывает на меня тяжелую, влажноватую ленту, я послушно наклоняюсь, вижу, как уходит вниз ложбинка на ее груди, слышу запах цветов и запах чистого девичьего тела, опаленного солнцем, и голова моя кружится, кружится, кружится… Зине приходится слегка оттолкнуть меня, чтобы увидеть со стороны венок на моей голове.
Она говорит мне, откинувшись:
— Знаешь, ты на кого теперь похож, Федя? Я в книжке видала картинки каких-то старых богов, тоже в венках, тоже молоденькие, только почему-то совсем голые… греческие, кажется.
— У них там тепло, — брякаю я невесть чего.
Зина еще раз откидывается, стоя передо мной на коленях, смотрит на меня и вдруг целует, отбросив венок и… все пропадает вокруг, переворачивается вверх дном…
Потом мы с Зиной долго лежим молча, рядом, в цветах и травах, и снова слышим земное — и луг, и лес, и небо, и шмелей.
Над нами высоко в небе парят два ширококрылых коршуна, они ходят кругами на небесных струях, не шевеля крыльями, то сходятся вплотную, то разлетаются врозь, то снова сходятся.
— Хорошо им там в небе… — говорю я.
— Не лучше нашего, — отвечает Зина и прижимается ко мне.
— Отчаянная ты, — бормочу я, будто оправдываюсь, — парней не боишься.
Зина засмеялась.
— Эх, Федя, повны кэ и не овны, волков бояться… знаешь… в лес не ходить. Двадцать два мне, Федя. Был у меня такой же лопушок, как ты… поцеловаться не смели… В сорок втором забрала его война, и… не вернулся… Вот и стыдись после… — Зина вдруг поднялась резко, села, и я увидел всю ее, такую родную, понятную.
— А вдруг снова, Федя? Вдруг опять война? Буду я тебя вспоминать, как своего Колюшку: вот проводила и поцеловать не посмела… Я сейчас с тобой была, а вроде бы и с ним тоже… Ты прости меня… Пойдем потихоньку, Федюк, купнемся, что ли…
9
Пришло нам подкрепление в хвостовую караванку. Нашей бригаде досталось четверо. С виду парни как парни, а там поди разберись, что у них на уме… Нам толком о них ничего не известно. Народу у нас тут всякого хватает. Я, когда в лесу мастерил, нагляделся, знаю.
Одного из этих парней звали Виктор. Рослый, плечистый, русоволосый, как я, будто тоже на севере родился. И даже конопатый, как мой дружок Ленька с Лукабанядора. Глаза у него хорошие, по-доброму смотрят. Может, и в самом деле ничего парень? Может, не так уж и виноват?.. Мало ли в жизни бывает?..
Но сейчас не он мне был интересен. Смотрел я больше на парочку, что особняком ото всех держалась. Сам не знаю, чем они так привлекли меня… Ничего особенного я в них не выглядел. Выцветшие спецовки, рукава закатаны, какие-то шмутки в сидорах. Не полные, не худые, моего примерно роста, лет по тридцать каждому, просто усталые люди, в толпе таких не выделишь, глаз остановить не на чем. Правда, один из них, как мне показалось, лицом на Юлия Шварца похож, ну того, что в Ыбынском лесопункте работал да кругляши с моей маркировкой с комля отпиливал. Нос у него такой же… орлиный… с горбинкой…
Какие же это, думаю, воры-жулики, люди как люди, и фамилии самые простые Володя Иванов, Костя Сидоров…
Когда стали знакомиться, подошел я к Володе, посмотрел в глаза его — захолонуло у меня в груди, и непонятно отчего прочь бежать захотелось. Глаза у Володи были васильковые с ярко-белыми белками, и веяло от них таким ледяным холодом — что морозно мне стало в жаркий июльский день… Отчего такие глаза… ледяные… От рожденья, может? Или время их так выстудило? Захотелось мне отвернуться, убежать, но сдержал я себя, даже взгляд в сторону не отвел.
— Здорово, бригадир. Думаю, мы с тобой хорошо поладим, — сказал мне Иванов, глядя в упор. — Работы я не боюсь, а ты, гляжу, парень правильный.
Когда сели обедать, за супом с котелком сбегал Кешка, Костя Сидоров, они с Ивановым из одного котелка ели. И котелок после еды тоже мыл Кешка. Видно, так у них повелось: Кешка у Володи вроде бы на подхвате. Не понравилось мне это, ну так что ж… дело ихнее.
Кешка был постарше Володи, но повиновался ему во всем. И подумалось мне, что связывает их что-то мне непонятное… Тайна какая-то.
Работали они хорошо, не отлынивали, хотя видно было, что ни багра, ни топора раньше в руках не держали.
Четвертого из нашего подкрепления звали Иван Греков. Высокий, прямо как гренадер, парень. Тоже лет двадцати пяти, не больше. На голове у него смоляные кудри. Глаза черные, горячие, чуть навыкате. Лицо смуглое, улыбчивое, губастое.
Сюзь Васькой, мастер наш, спросил его как-то:
— Кто же ты будешь, Иван Греков, в этой жизни?
Иван, не гася улыбки, ответил:
— А про то одному богу известно…
Вурдов, Феофан Семенович, начальник караванки, собрал наше пополнение, позвал мастеров, бригадиров и жестко предупредил:
— Я к-кочу особо сказать вам, граждане или не знаю как вас там. Я к-кочу особо предупредить, чтоб вы работали до седьмого пота. Чтоб тем потом смыли свой позор. На вас, прошу помнить, лежит пятно, и я вам это пятно припомню, если чего только… да!
Пока Вурдов говорил, я невольно взглянул в сторону Иванова и прочих. Кешка непонятно ухмылялся, а Володя сверлил васильковыми своими глазами начальника, заметил я — чуть дернулись у него желваки, и — снова замерло, окаменело лицо.
Когда все, кроме мастеров и бригадиров, разошлись, Сюзь Васькой спросил у Вурдова:
— Как же со спиртом, давать или нет?
— Вот им, а не спирт, — показал Вурдов кукиш и выругался.
— Нет, Феофан Семенович, — возразил Васькой. — По мне, так надо бы давать, которые на совесть работают. Что там мужику сто грамм, слону дробинка, щелчок медведю… Да, может, еще и неплохие парни попались. Среди них ведь тоже небось всякие есть. Кто, может, по глупости да по молодости влип… Думаю, настоящих зверей без конвоя не выпустят хвостовые караванки гнать… Да и зимой они, говорят, в лесу работали…
— Смотри, если хочешь — на твою ответственность, — сказал Вурдов.
— Погляжу, — согласился Васькой. — Посмотрим, как повернется. Сразу отказать просто.
Я вспомнил, что Васькой, маленький наш мастер, тоже фронтовик, всю войну прошел, от звонка до звонка, как он сам выражался.
10
Два дня моросил теплый дождичек, вперемежку с солнцем. Сочной зеленью налились луга, и полезли из земли рыжики.
Остановились мы под селом Гарья, там Сысола делает огромную петлю. Разбили свой лагерь на мыске полуострова, который огибала река, как раз там, где русло снова выпрямлялось, — и захотелось мне пройтись по лесу, поискать рыжиков. В таких местах всегда их полно, это я точно знаю. Очень я их люблю, и соленые, и жареные, и печенные на костре. После ужина взял мешок из-под крупы, позвал Зину, и пошли мы в лес.