Ионаса посадили на Монголку, и пошли, пошли мы рысью…
Дон-Жуану, хоть он и упрямился, уже не терпелось кого-то носить на себе. Ведь для того и рожден! Он так и рвется из моих рук, так и рвется вперед, как тугая стрела… До чего же здорово лететь на таком коне! Я крепко придерживаю, отчего высокая лебединая шея его изогнута. Он несется крупной рысью, печатая шаг, длинный хвост стелется словно дым… Меня качает в седле, как на волнах, сердце блаженно стучит в груди, и кажется, сам стал крылатым и летишь высоко.
Носатое лицо Ионаса тоже светится радостью, хотя Монголка семенит короткими шажками и, с непривычки-то, неимоверно трясет парня.
На прощанье мы было насыпали Ионасу полную торбу овса — больше нечем было отблагодарить, — но он не взял торбу. Немного положил в карманы, говорит, курам тети Альдоны отнесу.
Я проводил его. И мне вдруг грустно стало, что с ним расстаюсь. Вообще-то трудно я схожусь с людьми, но если понравится кто — еще труднее расстаюсь. И не знаю, о чем говорить с Ионасом. Сказал ему:
— Спасибо тебе, Ионас, за все. Отцу тоже скажи спасибо…
— Защем?
— За доброту вашу…
— Щто ты, щудак… хороший вам путь… И поберегайтесь… Где лес — поберегайтесь…
И мы расстались, уже навсегда.
ДОРОГА — ОБРАТНО…
Наутро наш огромный табор двинулся в путь.
Настроение у всех было приподнятое, будто в бой идем. Хотя я-то не воевал, так, приблизительно говорю…
На дороге, мощенной камнем, наш обоз растянулся, наверное, на целый километр. Вот сила-то!
Поскрипывают колеса, звонко ржут жеребята, потерявшие матерей, начальники наши взад-вперед скачут, что-то кричат, тяжелые лошади размашисто звякают подковами по камню, аж искры летят…
Сегодня не жарко, ветерок хорошо продувает. Белые облака парусами плывут по синему небу. Они тоже к северо-востоку правят, будто сопровождают нас.
Нашу бригаду первой пустили. А Мирон Мироныч, не знаю почему, во главе колонны поставил нашу с Ленькой бричку. Дескать, вы у меня шустряки, не запаникуете, если что — возглавляйте. Ювеналия с Сонечкой он поставил, как сам выразился, в арьягард, — тылы замыкать.
Надо ли говорить, каково нам с Ленькой было первыми ехать, во главе такой конной армии?
Я сижу на широком облучке, держу в руках брезентовые вожжи, правлю коренниками. Легонечко пошлепываю вожжами бугристый зад Геркулеса и плотный бок Махно. Они трусят не спеша, без усилия тянут бричку с овсом и со мной. По бокам брички привязаны другие лошади. Некоторые, более смирные, совсем не привязаны, их гонит Ленька верхом на Туробе.
Лошади сытые, напоенные, наотдыхались и теперь с большой охотой трусят за нами.
На второй бричке Маша правит, я слышу, как она покрикивает: «Но-о, миленькие! Но-о родненькие!»
Все-то у нее миленькие да родненькие, у доброй Маши.
Дина едет верхом на рослом рысаке и поигрывает нарядной длинной плетью, которую ей подарил чернявый солдатик, увивающийся вокруг нее. Как только не пристает, сатана!.. Других дел у него, видишь, нету… Правда, плетку он сделал шикарную. Как шлепнешь в воздухе — будто из пушки выстреливает, так громко. Мастер плел.
Поскорее бы Литву и Латвию проскакать. Потом-то солдаты отстанут от нас. И чернявый отстанет…
Целиком отдавшись своим мыслям, я и не заметил, как все быстрее и быстрее гоню лошадей, будто за один день хочу доскакать до России. Дорога поднялась на холм. Смотрю — спуск очень длинный и довольно крутой. А коренники мои не взнузданы. До этого они показали себя смирными, и нам было жалко рвать железными удилами их рты… Может, остановиться и взнуздать от греха? Но, право, очень уж мне хочется скорее проскакать до России, и бричка, пока я раздумываю, уже под гору катится, лошади бегут ходкой рысью. А! Ерунда! Ничего не будет, пока живы — не помрем…
А уклон-то все круче падает. И бричка все яростнее громыхает по камням. Я до предела натянул вожжи, вот-вот лопнут: «Тпру, Геркулес! Стой, Геркулес, стой!»
Ленька что-то кричит сзади, но не разобрать, обернуться даже некогда. Геркулес вроде и хочет попридержать, но, разогнавшись, уже не может, тяжелая бричка толкает его вперед под уклон, и Махно уже вовсю скачет галопом… Смотрю, Ленька-друг сбоку догоняет, плетью дубасит по мордам ошалевших коренников, хочет остановить их. Но как их остановишь! Разве ж можно остановить ураган?
Одна из привязанных лошадей тревожно заржала и — оборвалась. Потом еще одна, еще… Боковым зрением я вижу все это, но обернуться не могу, вперед смотрю, вперед…
— Прыгай, Федя, прыгай! — вопит Ленька. Это я слышу ясно.
Но как тут выпрыгнешь? Треснешься башкой о камень, и все… Я сразу вспомнил те помидоры в Кирове, — как мы их шмякнули об стенку, как брызнуло красным… Вот так и я, если прыгну. Я все дергаю, все тяну вожжи. Уж выгнул шею Геркулесу… От тяжелого топота содрогается земля…
Вижу я — и сердце в пятки ушло — дорога наша выходит на широкое шоссе. Под прямым углом выходит… Как же я возьму такой поворот, на бешеной-то скорости? Опять тяну вожжи, бессмысленно тяну, понимая, что все равно уже не остановить. Кричу — и тяну. С ужасом успеваю заметить высокий каменный бордюр дороги. Больше ничего не сумел ни разглядеть, ни подумать…
Трррах!!
Бричка моя треснулась о бордюр, я мячиком вылетел из нее, рядом мешки с овсом летят… Я грянулся оземь, и в то же мгновение что-то большое, тяжелое накрыло меня — и сразу стало темно и тихо.
Лежу, соображаю… Да это же коробом брички накрыло меня!.. Да ведь такая-то тяжелая дура, наверно, все кости мои раздробила, только я в горячке пока не чувствую… Как же мне теперь?
Осторожно шевелю руками, ногами. Вроде бы все шевелится, вроде бы даже не больно. Только левое плечо саднит, приложился-таки. Ну, чудеса… Неужто и в самом деле убежал от смерти?
Гляжу, свет пробивается в одном месте. Гляжу — и потом меня прошибло; один бок брички, под которой я валяюсь, лежит на мешке с овсом. И… перерезал мешок, как глину…
Все бока брички окованы железом… А если бы на месте этого мешка мой живот оказался?..
— Где Федя? Где же Федя? Куда подевался? — слышу я. Это голос Дины.
— Эй, там! — кричу из-под короба. Быстро откинули его, а я лежу, живой. И, кажется, пытаюсь улыбнуться.
У Дины, у Леньки и у других тоже лица какие-то перепуганные, бледные. Кинулись ко мне, общупывают со всех сторон, даже щекотно. Помогают на ноги встать и все спрашивают, спрашивают, я не сразу понял — о чем. «Кости целы ли? Живой ли?» — что-то такое спрашивают.
— А что, не видно, что живой? — говорю я, будто все это только шутка с моей стороны. Но когда я увидел придавленный мешок, прикусил язык, всякие шутки из моей головы повылетели.
Появился начальник всего перегона — Сметанин. Я в двух словах объяснил, как все вышло. Покрутил он головой:
— Дешево ты отделался, парень. Сто лет тебе жить, коль невредимый выскочил из такой западни. А наперед, сынок, не езди без взнуздания. Это тебе не деревенские одры, схватил за ногу и остановил. Да и дороги незнакомые, мало ли…
Оказывается, от края дороги я пролетел метров десять. Мешки меня в полете обгоняли. Но я-то и мешки — что. Вот короб тяжеленный оторвало, и он там же оказался — вот что удивительно! Этакая махина порхнула…
Крепкая военная бричка осталась цела, хотя и грохнулась о край дороги. Снова поставили ее на дорогу, дышлом на восток, водрузили короб и натаскали обратно разлетевшиеся мешки и наше имущество. Геркулес и Махно уже успокоились, смирнехонько стоят, будто ничего и не было.
Но я не злился на них. Потому что все хорошо, что кончается хорошо, а во-вторых — сам виноват. Не взнуздал. До России, видишь, хотел проскакать за первый нее день…
Ленька говорит:
— Эх, Федя, зря ты так долго под бричкой вылеживался…
— А что, — спрашиваю, — что такое? Чего потерял?
— Видел бы ты, как Дина тут причитала, какие слезищи у ней катились из прекрасных глаз… Куда, плачет, мой Феденька подевался, Федюша мой, Федюнчик родименький… Чуть весь овес слезами не промочила…