Литмир - Электронная Библиотека

Мы уже подъезжали к делянке, когда нам навстречу выскочила лошадь, словно бешеная. Пронеслась мимо нас к дому, волоча за собой одни лишь оглобли. А куда ж сани подевались?

— Это Карко побежал, — удивилась Калиса. — Чего это он так взбесился?

Следом выскочил и сам ямщик — Кутю Митя, парень моих лет, но щупленький, как синичка. Веснушчатое курносое лицо еле видно из-под собачьей шапки, бежит, хочет догнать своего Карко, но где там…

— Что стряслось-то? — кричит ему Калиса. — Карко скачет в оглоблях, а воз куда подевался?

Но Кутю Митя ничего не ответил, только рукой махнул, губы трясутся, вот-вот заплачет.

— Ох ты, работник! — вздыхает Калиса, жалостливо глядя на Митю. — Пентюх… — Митя не остановился, побежал дальше.

Калиса говорит мне:

— И отец у него пентюх был. Всю жизнь в косой лачужке прожил, вино пил да полну избу вот таких кутенков наделал. Больше ни на что ума не хватало…

Оказалось, Митя страшную дикость сделал. Нагрузили ему сани, а Карко у него такой: потянет и станет, никак на твердую дорогу не вытянет из снегу. Стоит, раскачивается туда-сюда, никак воза не выдернуть. Что только не делал Митя! И вицей и дрыном колошматил беднягу, все без толку… Тогда — ну не пентюх ли! — взял Митя из костра горячий уголек, приподнял у Карко хвост и заложил туда, уголек-то. Откуда и взялись силы у Карко! Как всхрапнет, да как рванет! Вмиг завертки хрястнули, сани остались, а конь улетел в голых оглоблях…

Не знаю, плакать или хохотать. Надо же придумать такое! Ну — пентюх, ну — дурак!

Пентюх-пентюх, а понять можно… Вот как раз выдергивают из снежного целика очередной воз… Шуму, ругани сколько… Один тянет лошадь за узду, другой стоит сбоку, одной рукой держит вожжи, а другой грозно поднял длинную вицу; женщина-навальщица толстой вагой, от натуги вся покрасневшая, толкает воз сзади… И все орут, всяк по-своему гонит маленькую лошадку, у которой от повседневной надрывной работы и никудышного корма остались кожа да кости и холка выпирает как жесткий корень на лесной дороге…

Всеми правдами и неправдами, криком, матом, ударами тронули тяжелый воз. И сразу крик стал во сто крат яростней. Сейчас надо так вдохновить конягу, чтобы она — боже упаси! — ни разу не остановилась до твердой дороги.

А уж как только не воодушевляли мы лесовозных лошадей! И клоком сена, и даже ломтиком хлеба, урезанного от своей пайки. Но в основном воодушевляли мы их все той же упругой вицей, толстыми вагами по ребрам да семиэтажным матом.

А Кутю Митя, вишь, еще новшество удумал, дурак… И жалко лошадей, а деваться некуда.

А уж сколько коняги наши бревен вывезли, сколько земли перепахали… И они же в самые тяжелые дни выручали нас пропотелым своим мясом. Всяко бывало…

После директорской накачки я всерьез взялся за вывозку, и, стало быть, лошадям еще больше стало доставаться. Вместе с Рубакиным сговорились мы с председателем колхоза, упросили прислать в помощь несколько лошадей. Дескать, мы тебя тоже — придет нужда — в обиде не оставим. Председатель подумал — и четырех коней направил до конца сезона. С возчиками!

Всех ослабевших, кто не мог уже на валке работать, мы послали на дорогу: ухабы подостлать лежками[9], крутые спуски хвоей подсыпать… Постепенно поправилась вывозка. Если и дальше так пойдет, квартальный план весь выполним. Пусть тогда директор еще звонит. Дай-то бог, не споткнуться бы на чем…

7

Теперь я много занимался вывозкой и волей-неволей чаще стал видеть Дину. И, вправду сказать, приятно мне было быть с нею.

Как-то принимал я лес у отца ее — Тэрыб Олеша. Это был рослый дядя, лет пятидесяти пяти, с широкой, веником, бородой, но совсем лысый, отчего мне казалось, что волосы его просто перекочевали все в бороду. Поговаривали про этого мужика, что в гневе он себя не помнит, натворить может всякого.

Рассказывали, как однажды Олеш шел утром на делянку. Половину пути отшагал, километра два, когда споткнулся вдруг о толстый корень. Споткнулся и шлепнулся. И крепенько боднул сосну, когда упал. Ну — взъярился мужик!.. Скрипнул зубами, да так — чуть не выломал их все. И тут же припустился бегом обратно к дому. Прибежал, схватил топор, и снова бегом по той же дороге. Примчался к этому корню и давай кромсать его. Изрубил как капусту. А заодно и дерево, которое забодал, падая, — срубил. Ну — псих…

Что разозлился он — это мне понятно, не пойму только, как он так долго злость в себе держит. Пока домой бежал, пока обратно — я бы сто раз остыл.

После таких рассказов побаивался я Тэрыб Олеша. Но и любопытно было посмотреть бы на него, когда он не в себе…

Работал он хорошо, норму всегда делал, и я даже не каждый день ходил к нему: у Олеша работа всегда идет. Ему можно было не глядя допталоны давать.

А тут подошел я к его пасеке — рот разинул, до того мне удивительно стало. Тэрыб Олеш из поваленного леса пышный сад сделал, или, лучше сказать, свалку: всюду неубранные сучья и целые лохматые вершины. Самого Олеша не видно, слышно только, как где-то посредине этого бурелома топор тюкает. Я еле-еле продрался к нему.

— Чего ж ты сучья не сжигаешь? — спрашиваю я недоуменно.

Снял рукавицу, провел рукой по бороде Олеш и сказал значительно:

— Решил я по-новому работать, Пёдор. Шесть дней вот буду только валить и кряжевать, валить и кряжевать, а на седьмой день, в воскресенье, — сучки буду убирать, и ничего боле. Только сучки убирать.

— Да ты что! А если снег пойдет да все завалит?

— Э, какой снег, ничего не пойдет.

— Ну, ладно, — не сдаюсь я. — А как будем вывозить из такого бурелома? Дня через два надо вывезти… А до воскресенья, пока ты костер запалишь, сколько? Давай, Олеш, сегодня жги сучья.

— Нет, Пёдор, до конца недели не буду, я так решил.

— Тогда не буду принимать твой лес, все равно его не вывезти…

— Я тебе дам — не принимать!

— А не приму, и все.

Ка-ак тут заорет Тэрыб Олеш-то! Схватил вагу, замахнулся — и на меня. Я белкой юркнул в бурелом, сотворенный его же руками. Он за мной. Но у старика-то проворства поменьше, споткнулся он, упал с вагой и ажио зарычал от злости. А меня уж и смех разбирает, кричу ему издаля:

— Завтра утром приду, Олеш! Чтоб чисто было! А то вовсе не буду принимать у тебя! Пусть начальник у тебя принимает!

Ну — псих, и правда — псих…

Вечером, когда Дина занесла мне сведения о вывозке, я рассказал ей о дневном спектакле. Она вся вспыхнула, но промолчала. Ну, думаю, и дурак же я, зачем только сказал! Мне бы тоже стыдно было за такого отца…

— Дина… я ведь не со зла… — мне очень хочется сгладить свою оплошность.

Она склонила голову, волосы совсем закрыли лицо.

— Федя, ты очень-то не сердись на него, — слышится из-под ржаной завесы. — Так-то он неплохой человек… правда… Добрый. Только вспыльчивый, себя держать не умеет. Он раньше такой не был, правда. Видишь, как у нас вышло: мы когда с сестрой маленькие были, а Веча, брат наш, уже взрослый парень, в институте учился. Очень ему давалась грамота… И отец для него ничего не жалел, костюмы ему покупал, деньги слал… Все хвалился, мол, со всего села один мой Веча геологом будет. Ну, и работал тогда отец за троих, писали о нем, сильно работал. А как война началась, весь курс, где Веча учился, на фронт пошел. Погиб он, под Сталинградом…

Лица Дины я не вижу, но по голосу чувствую — плачет.

— Как похоронную получили, отец будто надорвался, все болеть стал, болеть… И теперь совсем себя держать не может. Как слово против — прямо с ума сходит… Я уж ему дома не перечу.

Вот оно как… А я-то по бурелому старика гонял… Я робко накрываю своей ладонью ее горячие руки. От неожиданности Дина вздрогнула, но руки не убрала. Мы долго сидим молча.

Я проводил Дину до дому. Они с отцом жили за речушкой, за Ыбыном, в небольшом домике старого поселка. На нашей же стороне был главный центр лесопункта — с новыми длинными бараками, с магазином и столовой, пекарней и конторой. На крыше конторы отчетливо белела высвеченная лунным сиянием огромная берестяная цифра — «86», порядковый номер здешнего квартала леса.

вернуться

9

Лежки — поперечный настил на ухабах.

30
{"b":"833189","o":1}