— Если можно, я в сарае лягу, — попросил я хозяйку. Она удивленно посмотрела на меня, потом на Зину.
— Отчего же нельзя, ложись, там постелено и полог от комаров висит.
— А я здесь буду, — вспыхнула Зина. — В сарае я не могу.
Я вышел в сарай и лег под полог на деревянную кровать, на перину. Подушка тут была одна, во всю ширину кровати. Всякое удобство в этом доме вызывало во мне мысль о хозяине. Такой охотник погиб… такой мастер… Каких людей укокошил Гитлер. Сыновья Василея уж не станут такими мастеровитыми, по себе знаю: многому не успел меня отец научить. И Юрика, значит, никто не научит.
Внизу, в хлеву, вздыхает корова. Хозяйка рассказывала, вспоминая, что муж написал с фронта — зарежь, мол, корову, тяжело одной справляться. А Домна не послушала — хотя тяжело, конечно, еще как тяжело. А с коровой все ж легче — выручает животина. «Если бы не корова, — вспоминала Домна, — ни за что бы не выжили…» Она это просто сказала, так просто, что мурашки осыпали спину.
Остро пахнет в сарае свежей травой. Домна расстелила всю принесенную копну на полу, и вениками пахнет, и снизу, из хлева, подымается сладковатый навозный дух, — жизнью пахнет в сарае, оставшемся без хозяина.
В углу, под крышей, квохчет курица, сносит яйцо. Мне не видно, но я знаю, что там висит корзина и куры приучены нестись в этом углу.
Когда заходил, видел я ступу и пест. Дома у нас тоже стояла такая «мельница», да и в каком коми доме не было ее… Наши небогатые суглинки не всякий год родили зерно, рожь да ячмень, и веками приходилось толочь мякину и кач, тот слой на пихте, что между корой и телом дерева. Потому старые песты в наших домах железом окованы. Только таким пестом можно измолоть в подобие муки мякину и кач…
До чего же хорошо в пологе! Комары звенят вокруг, слышат запах моей крови, но — не укусить. Не могут.
Проснулся я от коровьего мыка. Потом услышал, как в подойник звонко бьет молоко. В щели сарая яркими лентами ввивалось солнце.
Выпили мы с Зиной по кружке парного молока, освежили душу.
— Спасибо, Домнушка, — сказала Зина. — Как дома побывали, спасибо тебе.
И я поблагодарил.
— Вам спасибо, — взгрустнула Домна. — Будете близко, бара на волэй: не обойдите…
Мы шли по солнечной росе, под ногами блестела трава. Зина обернулась ко мне:
— Федя, ты чего это вчера, а?
— Как-то нехорошо мне стало… от Домны… от всего…
— Чего ты… она ведь тоже молодая была, понимает…
— Да… а все-таки…
— Ох ты, Федюк. Если все будешь так близко к сердцу принимать, как жить-то станешь, Феденька?
— Не знаю, Зина, как придется…
Мы шли, а я вспоминал сонные мордашки сыновей Домны, они еще спали, когда мы прощались.
И мои братишки тоже еще спят.
Я обернулся на дом, приютивший нас этой ночью. Лошадиная морда на коньке крыши еще виднелась, смотрела нам вслед.
11
Совсем забыл я про день рождения. Свой день. И уж никак не ожидал, что напомнит мне об этом Феофан Семенович, начальник караванки.
В обед он меня поманил, отвел в сторонку и значительно произнес:
— Мелехин, вечером ты не уходи никуда, будем тебя отмечать.
— Как это? — обалдел я.
Феофан Семенович просветлел даже — от произведенного эффекта; щурит свои зеленоватые глаза.
— Величать будем, чаркой и добрым словом!
— Да отчего же меня, — отказываюсь я. — Других не отмечали, а меня зачем?
— Народ просит, Мелехин, — вдохновенно сказал Вурдов. — Откуда бы я знал, если б народ не помнил?
Удивился я.
— Ты, Мелехин, учти: народ просит — значит, за человека почитает… Понимаешь ли, радоваться надо, а не вопросы задавать. Не только твой день будем отмечать… ну, сам увидишь, Мелехин.
Что тут скажешь.
Заранее смущаясь, ждал я вечера. Сразу стало мне как-то неловко товарищей, хотя никто еще ни о чем не догадывался. Кто же это шепнул Феофану? Может, Зина? Нет, не говорил я ей. И никому, кажись, не говорил.
Несколько раз встречался я с Зиной взглядом, но она в ответ щурит только свои глаза-смородины, не разберешь ничего… Вроде бы обычный Зинин взгляд, черти пляшут…
Она заметила, что я за ней наблюдаю, повернувшись ко мне спиной, пошла к очередному бревну. Бывает, идет девушка — и никакой такой особенной походки ты не видишь. Идет и идет. Но Зина… Задрала голову вверх, будто ей ой как хорошо живется, перекатывается с пятки на носок, бедрами играет. Ну и артистка! Дразнит меня. В ответ на мои взгляды.
Караванка остановилась у высокого сухого берега. Ощипанная поскотина выходила к обрыву, вдали виднелось село. Место обжитое.
Из кухни, дымящейся на плоту, сегодня вроде бы и запах какой-то особенный тянется. Суп из свежего мяса. Оказалось, Феофан Семенович купил в деревне целую овцу, даже неясно, как он раздобыл такое богатство, за какие деньги. И, видать, каша будет подсалена основательно. И Сюзь Васькой стоит, сияет, как масленый блин, с целым бидоном хмельного керосина в руках — понятно его веселье.
У низких лодочных амбаров — селяне здесь так лодки хранят — устроили мы не то столовую, не то клуб: развернули бревна вместо кресел, полкотелка густого супа зачерпнули мне из котла. Большим черпаком сыпанули в миску любимую пшенную кашу. В залатанную дробинкой кружку Васькой налил не сто, а сто пятьдесят веселящих грамм. И не только мне, всем так. Праздник.
За таким столом наша караванка еще не собиралась.
Расселись. Вурдов взобрался на низкую сарайку, приготовился речь говорить. С высоты ему удобнее. В шелковой рубахе сегодня наш начальник, дал он себе малое послабление — ворот косоворотки расстегнут, и шея его журавлиная вся на виду.
Мы ждем. Он вытянул правую руку, опять закатил глаза ввысь, словно заглядывал за горизонт, и начал — голосом, который почему-то напомнил мне пружину будильника, упругую, с острыми краями. По-русски начал:
— Товарисси! Как учит нас опыт истории, молодежь — это ба-альшая сила. Руководствуясь этим и другими учениями, мы, р-руководство караванки, делаем все, чтобы открывать перед молодыми людями широкую дорогу. Чтобы вы, товарисси, трудились как можно лучше, чтобы хорошую нажитку имели и, понимаете ли, питались — от пуза. Вы сами видите, товарисси, все это у вас налицо. — Подчеркивая эту мысль, Феофан Семенович резко взмахнул рукой и впился взглядом в слушателей. — А сегодня, товарисси, у двоих из вас большое событие. Двоим стукнуло семнадцать лет. По семнадцать! Возраст-то какой, товарисси! Мы решили торжественно отметить этот день. Потому как знаем: молодая душа не только работы хочет. Но, понимаете ли — и веселья. — Вурдов снова пристально оглядел нас.
— Да кто же такие? Кто именинник-то? — нетерпеливо загалдели все. — Керосин испаряется…
— Федя Мелехин! — выкрикнул начальник. — Тамара Турубанова! Встаньте!
Гляжу, из девичьего ряда растерянно вынырнула Тамара. Галдеж поднялся, шум. Пришлось и мне встать.
Тамара стоит, красная — как спелая земляничина. Я, наверное, тоже не лучше, не знаю, куда глаза девать. Но почему-то и хорошо мне, приятно: столько людей отмечают мой день, и значит, подымут сейчас за меня кружки. Всю войну не отмечал я свой день, даже шестнадцать лет забыл.
Вурдов все еще стоит на сарайке лодочной, что-то еще не сказалось у него, самое, может, историческое…
— Некоторые спросят, — с напором прокричал Вурдов, — почему именно этих товариссей отмечает хвостовая караванка? Сразу даю ответ: во-первых, они хорошо работают. Во-вторых, сегодня мы вместе с ними заодно отметим всех, кому в этом году стукнуло или стукнет семнадцать…
— Урра-а! — зашумело застолье. — За семнадцать! Да здравствует Феопан Вурдов!.. Мед олас начальник!
Феофан Семенович еще что-то кричал, размахивал руками, потом плюнул в сердцах (понял, наверно, что не перекричать ему этот невообразимый галдеж), сошел с сарайки, взял свой стакан и начал чокаться со всеми подряд. Мы выпили хмельной «керосин» и набросились на розовые ломти свежепросоленной рыбы.