— Мне-то что, — уныло заключаю я, — у меня и своих тайн по горло…
Рядом с Веймаром, с этим уютным городком, где все дышит поэзией и красотой, здесь, как бы в сердце культурной Германии, гитлеровский фашизм разместил Бухенвальд…
Мы поехали туда, на гору Эттерсберг. Иоганн Вольфганг Гете любил ездить верхом на эту живописную гору.
Машина не спеша наматывает километры. Тент опущен, по сторонам — совсем обычная, мирная, кудрявая зелень, дуб и акация. А вот и бук — прекрасное дерево, высокое и стройное, с совершенно серебряным телом, намного светлее нашей пихты… Бухенвальд, если перевести — буковый лес… Вполне нормальное название.
В этот буковый лес вела Чертова дорога. Привозили людей на станцию, выгоняли из вагонов и по дороге, обнесенной колючей проволокой, гнали к лагерю… Бегом, бегом! Злые овчарки с обеих сторон лают и рвут… Прикладами бьют людей… Плетьми секут… Бегом, бегом! Кто хочет выжить — бегом!
А вот и сам лагерь — огромное пустое пространство на плешине горы. Все загорожено высокой колючей проволокой. Рыжеватое здание с входными воротами, над железной сеткой которых густеет надпись: «Jedem das Seine». «Каждому — свое».
— Какой ужас… боже мой, — шепчет побледневшая Надя, переводя смысл этих слов.
Вокруг много людей, всех притягивает это страшное место. Но мы ни к какой группе не пристраиваемся, нас ведет подполковник Броневой, он уже бывал здесь. Мы входим внутрь лагеря. Пустота кругом, и, насколько хватает глаз, маячат черные прямоугольники на месте бывших бараков. Бесчисленное множество прямоугольников, черным углем выложенных… Бараки, бараки стояли там, ровными рядами… С немецкой аккуратностью, геометрически четко спланированные на ровной плешине горы. Говорят, в сорок шестом сожгли эти бараки. А зря! Не надо было этого делать. Надо было все оставить. Чтобы никто, никогда не посмел забыть.
А какое высокое место здесь! Какие безмерные дали открываются взору… На десятки километров округ — благодатные зеленые долины с роскошными полями и лугами, с кудрявыми лесами. И Веймар… И черепичные крыши селений. И вдруг жгучая боль пронзила меня: а что должны были чувствовать обреченные узники, видя эти прекрасные долины? Этот красавец — Веймар? Эти леса? Эти нарядные черепичные крыши?
Здесь, на вершине горы, любил отдыхать Гете. Под большим раскидистым дубом. Говорят, как-то он восторженно воскликнул при виде благодатных далей:
«Здесь я чувствую себя покойно и возвышенно!»
Устроив свой проклятый лагерь, фашисты спилили тот гетевский дуб, а в обрубок скрюченного ствола, что воткнули на его место, вбили два толстых гвоздя. Ржавые, они и теперь торчат… На этих самых гвоздях вывешивали «провинившихся»: за спиной связывали руки и подвешивали на руках. Медленно выворачивались плечевые суставы… а с высоты несчастный видел все те же благодатные дали…
Тут же стоит однодышловая огромная бричка. В каменоломне, что находилась с другого боку горы, нагружали в нее камни, впрягали в бричку узников и заставляли тащить… Тащить и петь. Петь! Садисты звали этих несчастных «поющими лошадьми». Это был бухенвальдский юмор фашизма.
Увидели мы здесь еще одно оружие пытки — деревянный козел. Обнаженного узника распластывали на этом козле и деревянными палками хлестали по ягодицам, или, вернее, по тому, что оставалось от ягодиц в условиях дикого голода и издевательского труда. Причем наказуемый должен был сам считать удары, а если он сбивался, то удары и счет начинались снова… А когда порка заканчивалась, жертву ставили на ноги и заставляли делать приседания, чтобы… застойная кровь лучше циркулировала.
Когда подполковник рассказывал нам все это, Надя, Серебряный колокольчик, пошатнулась и чуть не упала в обморок, пришлось мне поддержать ее. Меня самого потихонечку подташнивало. Особенно после крематория.
Серое приземистое здание с мощной четырехугольной трубой. Сколько лет валил из нее густой жирный дым. Дым от горевшей человеческой плоти. 56 545 человек было убито в Бухенвальде… Более тридцати национальностей. Труба дымила днем и ночью.
Первоначально обреченный попадал в опрятную «комнату врача». Его встречал эсэсовец в белом халате, ставил человека к стенке с линейкой для измерения роста, затылок узника оказывался в фокусе узкой прорези. За перегородкой стоял другой эсэсовец, он стрелял в затылок жертвы. Тела крючьями забрасывали в специальные кубы-вагонетки и везли к печам. Причем, даже и кубы эти дотошно рассчитаны, до мелочей: дно ребристое — чтобы кровь стекала по желобкам, а затем и сливалась в круглую дыру…
— Ой, на воздух… не могу больше… — застонала Надя, — не могу…
Мы все вышли. И долго смотрели на прекрасные долины. Молчали.
Побывали мы в «кабинете», где снимали с людей татуированную кожу. Снимали именно с живых. «Живая» кожа лучше поддавалась обработке, была эластичнее… Потом эту кожу выделывали и мастерили всякие сувениры, даже дамские сумочки и абажуры.
Ничто не пропадало даром у расчетливых двуногих зверей. Даже волосы жертв. Все собиралось и пускалось в дело. На парики, на матрасы. В бывшем дезинфекционном бараке Надя жестом указала мне на тюк волос, я взглянул и чуть не вскрикнул от ужаса: на бесформенной куче волос лежала тоненькая девчоночья косичка с желтым бантиком.
Нет больше моих сил рассказывать об этом.
Напоследок постояли мы перед памятником Эрнсту Тельману. Тоже немец. Я долго смотрел в его мужественное, чуть улыбчивое лицо. Этот немец принял здесь смерть в ночь с 17 на 18 августа 1944 года. Принял смерть, потому что жил завещанием великого Гете: «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идет за них на бой».
Каждый день. Каждый день. Каждый!
Здесь, глядя на Тельмана, я принял эти слова великого немца и на свой счет. Как завещание.
Цветущие долины расстилались внизу…
А на воротах надпись «Каждому — свое». Сволочи!
11 апреля 1945 года эти проклятые ворота были штурмом взяты боевыми группами восставших узников.
Страшный лагерь, обреченный эсэсовцами на уничтожение, самоосвободился. Более двадцати тысяч обреченных на смерть узников остались живы.
У меня слезы в горле, когда я представляю себе картину штурма. Полосатые робы, почти безоружные, с самодельными ножами, заостренными напильниками, с немногими, подпольно собранными пистолетами. Но — быть или не быть! Отчаявшиеся люди лезут напролом! Через трупы своих товарищей лезут…
На бой, на тот самый, во имя жизни и свободы…
Не вытравить из человека — человеческое… Даже такому зверю, как Гитлер — не вытравить…
Подполковник сказал, что правительство Германской Демократической Республики решило строить здесь большой мемориальный комплекс памяти узников Бухенвальда.
И хорошо, если так. Пусть люди со всего света приходят и смотрят. Пусть все видят, что такое проклятый фашизм! Пусть больше думают люди, когда решают, как жить, кому давать власть над собой…
Молча мы пустились в обратный путь. Слов не было.
У Веймара Броневой, полуобернувшись к нам с переднего сиденья, мягко спросил:
— Может, поужинаем здесь?
Зареванная Надя лишь отрицательно мотнула головой. Я тоже если и хотел в ту минуту чего — так это зверски напиться.
— Тогда будем гнать до дому, Володя, — велел подполковник водителю. Тот молча кивнул головой и прибавил скорость.
Проехали Веймар. Надя неожиданно сама обратилась к начштаба:
— Товарищ подполковник, переведите меня отсюда в Россию!
— Что так? — удивился тот.
— Переведите! Прошу вас… Не смогу я больше тут… не смогу, — она разрыдалась в голос.
— Ладно, дома поговорим об этом…
Я понимал Надю. Глядя на нее, такую растерянную и убитую, мне вдруг снова вспомнились слова из Дининого письма: «Прощай, мушкетер!»
И долго, пока ехали, стучали во мне часовым маятником печальные слова: прощай, мушкетер! Прощай…
А по сторонам широкого и гладкого, как стекло, аутобана проносилась древняя Германия, повернутая к солнцу и свету исходом страшной войны.