— Дед, а как там братишки мои живут-могут, не знаешь? — спрашиваю я, а сам чуть не плачу.
— А что, живут. Слыхал я, хлебные карточки дают им от тебя. Правда ай нет?
Я угостил старика махоркой, а потом расщедрился и отсыпал ему целую горсть.
Когда дошагал я до своего дома, ноги мои совсем подкосились, не хотят дальше идти, а к крыльцу нашему даже тропиночки нет. И в окнах никого не видно… Только капель, как и в те, безвозвратно ушедшие, дни так же весело и звонко бежит с крыши. Но кто это так мчится со стороны Кулиги? И кричит. Шурик? Шурик! Мой меньшой! В одной рубахе и без шапки. Ой, как летит, в снег не упал бы!
Я растерянно шагаю ему навстречу. А он уж — вот он, бросился, повис, плачет. И я с силой глажу его белую головку, успокаиваю его и себя, глажу вздрагивающую спину меньшого, и снова чувствую себя большим, совсем взрослым, снова — старшим братом. Самым старшим в нашей семье.
— Ну, Шурик, ну, что ты? Ты ж у меня мужик, вон какой большой, — говорю я, готовый сам зареветь. — Зачем ты нагишом-то бежишь, продует так-то… А болеть сейчас никак нельзя. У нас вон и то кроме йоду ничего нет, хошь внутрь его лей, хошь снаружи.
Что-то я плету, сам не пойму, сам не слышу…
Мы шагаем рядом, взявшись за руки. Шурик часто поглядывает на меня и все еще шмыгает носом.
— Федя, какой ты большущий стал…
— Ты тоже подрос, Шурик, только худой больно…
Дома нас встречает муж тетки, он один. Встал мне навстречу с длинной лавки — маленький, щупленький, изболевшийся, но, как всегда, в жилетке.
Он еще не очень старый, под шестьдесят. Но болезни совсем уже источили его, и он почти не слезает с теплой печки. Я с удовольствием заметил, что за зиму обогнал дядю ростом.
— Пришел, Федя, ну, проходи, проходи, — говорит дядя, а сам по старой привычке легонечко и часто потягивает носом. — Раздевайся, чаек счас поставим… Шурик, сбегай-ка, парень, за водой свежей.
Шурик выбежал. Я скинул мешок, разделся и начал выкладывать на стол свои гостинцы.
— Эвон, сколько всего притащил, Федя, — удивился дядя. — Гляжу на тебя, а кажется, что отец твой пришел, Андрей… Так же вот руками двигал. А уж не придет, Андрей-то… И сынки мои не придут…
— Ну, ладно, дядя, что теперь поделаешь, — громко говорю я, ласково хлопая старика по тощей спине. Он туг на ухо, и приходится кричать, разговаривая с ним.
У дяди было два сына, и оба погибли на войне. Меньшой, Васька, всего года на три старше меня, мы с ним до войны карасей ловили.
Вечером все собрались за столом. Самым последним заявился брательник Митя. Оказывается, он бегал после школы в другую деревню, к маминой сестре.
Митя окреп, хотя ростом остался почти такой же. Он среди нас самый верткий, минуты не усидит спокойно. Руки у него цепкие и, как у матери, твердокожие.
— Почаще бы приходил, Федя, — попрекает он меня, а серые глаза смотрят влюбленно, и крупные веснушки сияют на лице.
— Работы много, браток, — оправдываюсь я. — Особенно как мастером назначили. Ну а вы тут как учитесь?
— Шурик получше, я похуже, — улыбается Митя.
— Вы уж постарайтесь, — прошу я.
Разговор у нас не получается при родственниках. Не знаю почему.
Голосистая тетушка всплакнула, вспоминая погибших и умерших. Она была ласкова со мной, пододвигала ко мне все, что повкуснее. И раза два как бы между прочим пожурила братьев. Конечно, мало радости держать у себя чужих парней, хотя бы и племянников. Я понимаю тетку. Одно меня утешает — хлеб у моих ребят свой.
Спать мы полезли, три брата, на полати. Они меня в середку уложили, а сами тесно прижались с обеих сторон. Тогда только и началась наша настоящая встреча. Тогда только мы и вывернули наизнанку истосковавшиеся сердца.
— Федя, пойдем обратно домой жить! — горячо зашептал Шурик. — Не могу я больше, у чужих-то…
— Мы с Шуриком сколько раз хотели домой уйти, тебя все ждали, — шепчет с другой стороны и Митя.
Растерялся я от таких слов… Не знаю, что и сказать, как ответить. Подозревал я, что ребятам тут не сахар, но как-то надеялся. Хлеб-то свой.
— Обижают вас? — спрашиваю.
— Да все как-то не так у нас выходит, — шепчет Митя.
— Потерпите немножко, — прошу я. — Ей ведь тоже тяжело. Оба сына, наши-то братаны двоюродные, пропали на войне. Вы это понимайте. А мы вот живы. Ей любее бы своих сыновей видеть да кормить заместо нас. Вы уж понимайте…
— А мы-то чем виноватые? — шепчет Митя. — Уйдем домой, Федя, а? Снег растает — и айда. Картошку посадим, летом в колхозе подработаем. Проживем, Федя, с хлебными-то карточками, чего не прожить!
— Вдвоем?
— А что! — храбрится Митя. — Мы уже все кругом обмозговали.
— Недавно, Федя, мы трески соленой наелись, — шепчет младший, Шурик. — Я потом воды выпил — ужас сколько, аж живот раздуло. И ночью знаешь что мне приснилось? Будто я дома, и в сарай побежал… А утром проснулся я весь мокрый… Сам не знаю, как это… Ох и ругалась тетка… Пойдем, Федя, к себе жить, пойдем.
— Тогда мне придется обратно домой вернуться, — говорю я.
— Зачем! Сразу-то, — встрепенулся Митя, — Мы вдвоем проживем! С хлебными-то карточками еще как проживем! Это без карточек хана, а с карточками-то и дурак проживет! А ты поработай там, не оставляй хорошего места.
— Тогда, может, жениться мне? — говорю я. — Может, жена хорошая попадется, нам полегче станет?
— Такую, как мама, не найдешь, — сказал Митя.
— Такую, конечно, — сразу согласился я.
— Федя, давай сперва одни попробуем! — шепчет Шурик. — Ну их, чужих-то…
На печи, похрапывая, не сняв жилетку, спит тугой на ухо дядя. Остальные спят в горнице, тетка и дочь ее. А мы долго еще шепчемся, я рассказываю всякие случаи, а братья рассказывают свои случаи, мы тихонько смеемся и лежим все трое обнявшись. Трое. Семья. Или, если правильно, что осталось от нашей семьи. Я засыпаю и думаю, что еще немало нас, другим-то хуже не повезло. А мы — нас трое и сестренка… Я думаю, мы еще вырастем все, и долго нам жить, долго долго, раз уж в такое-то время выжили…
Назавтра мы втроем пошли в детдом.
Дом двухэтажный, говорят, когда-то в нем поп обитал, батюшка, а теперь сироты проживают. За войну в доме тесно стало, двух этажей мало.
Воспитательница за руку привела маленькую белобрысую девочку в застиранном платье.
Девочка кинулась к братьям, обрадовалась и залепетала тоненько:
— Митя пришел! Шурик пришел! Митя, Шурик пришли!
А меня и не признает. И не смотрит даже.
Митя взял ее за руку, показывает на меня:
— Верочка, а ведь это Федя наш. Разве не узнала?
Вера посмотрела недоверчиво и сказала:
— Это не Федя. Это дядя, я его совсем-совсем не знаю.
Хоть плачь, хоть смейся. Забыла меня.
Потом мы сидели на стульях, сестренка егозила на моих коленях и жадно ела конфеты; я тихонько поглаживал ее по белым волосам и все сглатывал, сглатывал — застряло что-то в горле, никак не продохнуть.
13
Всю длинную дорогу обратно думал я, как жить дальше, как поступить. Но так и не придумал. Решил: подожду немного, а там посмотрим.
Вернулся — и снова навалилась работа, без продыха. И дни опять полетели, как осенний лист с березы.
Как-то сидел я в кабинете Рубакина, помогал ему сочинять деловое письмо директору сплавконторы. Вдруг загремел телефон, да так, что испугал и меня и Шуру.
— Федя, послушай-ка, кого там разносит! — сказал Шура и потянулся с хрустом. Вымотался он порядком и вечно недосыпал: всюду сам, с пяти утра до поздней ночи.
Я поднес тяжелую трубку к уху и тотчас вскочил, будто меня ужалили. Трубка беспрерывно кричала только одно слово:
— Победа!.. Победа!.. Победа!.. Победа! Германия сегодня капитулировала! Победа!.. Победа!.. Братцы, победа наша! Победа!
Я никак не пойму, что кричит мне Шура. Он вырвал трубку, припечатался к ней, широкой своей ладонью закрывая другое ухо. Глаза у него ширятся, ширятся… Худое жесткое лицо краснеет и светится небывалым счастьем… Он шумно повесил трубку, взмахнул обеими руками, прыгнул до потолка и выкрикнул: