Мне неуютно стало от этого взгляда старшины — мне показалось, запомнит он сегодняшнее и в дальнейшем при каждом удобном случае будет прижимать… Лег я, а сон не идет. Зачем только я запевалой-то вызвался! Дернуло долговязого Пикона за язык… Если и дальше так пойдет, тяжело мне будет служить, ибо я — человек настроения. Скажем, вдруг загрущу, тоска засосет, а тут — запевай… Но тут же мне стыдно стало за свое хныкание: «Да чего раскис-то? Подумаешь, наряд вне очереди ему дали! Подумаешь, полы вымыл… Да мало ли в жизни скоблил полов?.. Да разве ты меньше уставал, когда рубил по десять кубов леса в день? Когда от усталости еле до барака доползал?..»
Хорошо все-таки устроен человек — в нем и слабость, и сила. И разум, который сталкивает два эти начала и, к счастью, почти всегда стоит на стороне сильного.
Успокоенный таким открытием, я уснул сном праведника.
А назавтра случилось событие, после которого мне и вовсе хорошо стало жить.
4
Мне пришло письмо!
Конверт-треугольник из ученического тетрадного листа в косую линеечку. Я снял этот пухленький треугольничек с тумбочки дневального, снял бережно, будто это был еще не оперившийся птенец благородной, редкой птицы. Сердце застучало в груди, прямо вразнос пошло. И руки затряслись.
Полевая почта… Федору Андреевичу Мелехину. Из Сыктывкара. От Дины Костиной.
Нашел я укромное местечко, развернул треугольник, и будто солнечная весна ворвалась в мою душу, заполнила ее всю, до самой последней клеточки, и все в ней, в счастливой душе моей, вдруг засияло, запело…
«Здравствуй, Федя, дорогой ты мой!!!
Пишет тебе Дина, которую ты иногда величал даже Дианой.
Пришло твое письмецо, Федя, прочитала я его, умываясь слезою: сначала жадно проглотила, а потом снова читала, медленно, наслаждаясь, как малое дитя, каждое слово подкидывая на руках. Раз десять перечитала! Как хорошо ты пишешь, Федя! Ведь я еще никогда не получала от тебя писем и теперь словно бы заглянула в твое сердце через потайное окошечко. И почуяла тоску твою, хотя ты прямо-то и не пишешь о ней, и любовь твою я почуяла, жарко коснулась она моей груди.
Ой, Федя, я чуть с ума не сошла в то утро, когда в Сыктывкаре пришла проводить, а тебя уже нет. В одну сторону кинулась, в другую, спрашиваю — да где же сысольские-то? куда подевались? Огорошили меня — уже увезли, говорят…
Ноженьки мои подкосились, в глазах потемнело, шагу не могу сделать, даже и не помню, как оказалась на улице. Потом, отдышавшись, как-то до дому дошла, упала пластом и полдня ревела. Мне казалось, что все, ну решительно все вдребезги разбилось, и теперь ты навеки рассердишься на меня, и между нами все кончено… Представлю, бывало, как ты, перед отъездом, смотришь вокруг, ищешь меня, представлю я такое и снова в голос разревусь. Хорошо, одна была в комнате, подруги все в училище. Ой, наревелась…
Ты, Федя, прав, когда пишешь, что мы почти не принадлежим самим себе. Ты это здорово сказал! После нашего с тобой случая мне это до самого сердца дошло. И в самом деле — все у нас с тобой было намечено как надо, но вмешалась высшая сила и разлучила нас.
Но вот — пришло твое письмо. Огромное тебе спасибо, дорогой ты мой! Я, может, потому люблю, что сердце твое, в главном, ласковое и доброе. Хотя иногда — ты не будешь отрицать — всяким бываешь…
Праздником стало для меня твое письмо, Федя. Будто заново родилась я на вольный свет, честное слово.
И все встречи с тобой, какие только были, заново сейчас переживаю, Федя. Все! И так хорошо мне их снова переживать… Представляю — и оживает все, как наяву, снова вспыхивает.
Первый раз мы поцеловались в Ыбыне, в последнюю военную весну. По шестнадцати тогда нам было — оказывается, давно-то как…
А второй раз ты меня поцеловал, когда гнали лошадей из Прибалтики. Помнишь, мы тогда в бане парились у одной тетки? Мне как раз какой-то хороший сон снился, но проснулась я, пришлось проснуться. И опять ты оказался виновником. Вроде спать ложился на печке, а как-то снова очутился рядом со мной… Только вот после той ночи мы надолго разошлись…
В третий раз случилось уже на селе, помнишь? Был теплый летний вечер, вы с парнями играли в лапту. Мы с подругами подошли к вам, у меня в руке цветы полевые были. А в букет я кустик крапивы заложила, чтоб хоть так обжечь тебя за то, что все время куда-то бежишь от меня. Ты взял цветы, обжегся. Я побежала, но почему-то не сильно, не со всех ног… Ты нагнал меня — опять поцеловал… Но теперь уж не как в Ыбыне — научился, видать, в хвостовых караванках, хорошую школу прошел…
Милый Федюша! Еще раз огромнейшее спасибо тебе за письмо! Теперь снова все стало на свои места. И такая счастливая я, ну, просто такая счастливая, ты даже не можешь себе представить. И легко мне жить стало, и учусь, как никогда, с настроением.
Пусть и тебе, Федюша, так же служится!
Крепко-накрепко жму твою руку и целую жаркие твои губы ровно сто раз.
Твоя Дина-Диана».
Вот какое письмо я получил! Как свечу, зажгло оно меня. Положил я письмо в карман гимнастерки, будто током подключилось оно к моей крови, и греет меня, и окрыляет, и со всеми мне поделиться хочется, прочитать каждому, но я креплюсь — жаль мне как попало выплескать нежность, назначенную мне одному.
Ох и запевал я в тот день! Строевым шагом бацал, как никогда прежде! А на турнике и брусьях работал как зверь, как лесная кошка — рысь! А ночью, после отбоя, отрабатывая второй наряд вне очереди, я так яростно тер полы проволочной мочалкой, будто хотел насквозь продырявить половицы. Даже старшина удивился, принимая мою работу:
— Ты, я бачу, в ударе сегодня, Мелехин!
— Так точно, товарищ старшина, — отвечаю. — Сегодня в ударе.
Я отнес орудия труда в туалет, умылся, а на обратном пути старшина опять навстречу попался. Давай, говорит, на сон грядущий покурим вместе, и протягивает мне пачку «Севера». Прикурили мы от одной спички, с наслаждением затянулся я папиросным дымом. Старшина сказал:
— Оказывается, упрямые вы, коми… — он это тепло так сказал, душевно, я еще не слышал у него таких ноток в голосе, и даже примиренческий тон уловил я в его словах. — Вчерашний случай я имею в виду — ведь можно было и спеть…
Я, осмелившись, прямо ответил:
— А ведь после бани-то, на морозе, товарищ старшина, песня не заводится.
— Да який же солдатский строй без песни? А, Мелехин? Стадо баранов, а не строй! Да еще по городу идем!
— Да ведь днем-то напелись досыта, товарищ старшина! — стараюсь убедить я его. — Песня, она с настроением поется, а от принуждения вянет. А насчет упрямства — да. Когда мы себя правыми считаем, тогда нас трудно переупрямить… Убедить умным словом — можно. Переупрямить — нет.
— В самом деле? — усмехнулся старшина. — Смотри-ка…
Мне показалось, он задумался.
Ночью мне снилась Дина, будто она как ангел с небес милостиво спускается ко мне по бесконечной лестнице сыктывкарского педучилища… До самой команды «подъем!» она все шла, шла ко мне…
Веселее побежали солдатские будни…
Мы изучали винтовку — «образца 1891 дробь 30 года». Винтовка… Главное оружие солдата последних времен. С нею он рушил государства, опрокидывал троны, свершал революции… Значит, винтовочку надо знать как свои пять пальцев. Чтобы даже с закрытыми глазами разбирать и собирать затвор.
Никогда не забуду, как старшина вызвал меня из строя и кинул мне боевую винтовку; а я цепко схватил ее на лету, вернулся в строй, с пристуком поставил рядом, правой рукой сжал цевье и даже почувствовал, что какая-то сила исходит от оружия, вливается в меня, делая сильнее, уверенней.
«Коротким коли! Длинным коли!» Учились, как ловчее долбануть в рукопашной врага по лобешнику окованным в железо прикладом, как прикрыться винтовкой, чтоб тебе самому не раскроили черепок.