Литмир - Электронная Библиотека

— Хорошо как сделал, — искренне похвалил я. — Другие вон никогда так-то не скучивают бревна — куда шлепнется дерево, там и лежит.

— Потому что им плевать на лошадей! — сразу вспыхнул старик. — И на ямщиков плевать, а они вон, не выше моего топорища!

Старик закашлялся и добавил:

— Ну да ведь и сами-то вальщики, Пёдор, видишь — тоже не богатыри. У меня самого сила запропала, еле ноги таскаю, за каждую ветку цепляюсь. Куда против прежнего. А как нагнусь валить, Пёдор, в глазах желтое плавает. Или старею?

На соседней пасеке работали две бабы — Фрося и Амелия. Ровесницы меж собой, лет под тридцать, толстенькие такие колобочки, не скажешь, что оголодавшие. У обеих был «доппаек»: картошка и козье молоко.

Норму они тоже всегда делали, работали ровно, однако бывал я у них мало — приму лес и сматываюсь без задержки. Даже не могу сказать, почему так, вроде бабы как бабы, обыкновенные, и потрепаться с ними можно, и пошутить. А вот не получалось. Какие-то они, ну, очень уж себе на уме, что ли…

Однажды Фрося даже пожаловалась мне:

— Другим небось Федя помогает, а нам ни одного дерева не повалит.

Это она вроде пошутила. А мне, помню, досадно стало. С кем другим, может, я и отшутился бы, а ей так и хотелось ответить: не нанимался я к вам в помощнички! И ни к кому не нанимался. Но все-таки у других мне бывало даже приятно поразмяться. Скажем, у той же Марины Кириковой. Почему? А кто его знает… Люди разные, и я к ним — разный. Может, тянуло меня послушать веселый и острый разговор Маринин или посмеяться вместе. А смешного в то время, надо сказать, немного выпадало. А может, просто хотелось мне понравиться Марине, так, без дальнего загляду. В шестнадцать лет и сам еще не знаешь, почему так необходимо, чтоб тебя кто-то уважал. Тем более — любил…

Когда я принимал уже последние бревна, Фрося не отходила от меня, а потом протянула мне в руке что-то и, опустив глаза, сказала:

— Федя, это тебе…

Я, еще ничего не соображая, взял, посмотрел, и словно шилом меня кольнуло в грудь.

В руке у меня были две красные тридцатки. Многослойно, до размера ирисок свернутые, влажные от Фросиной ладони.

— Не надо мне, что ты! — я обалдел от неожиданности, стою с вытянутой рукой, не смею ладонь приблизить к себе, будто эти ириски взорвутся.

— Бери, Федя, бери! — ласково просит Фрося, а сама потихоньку отступает. — Нам все равно девать некуда деньги-то, а у тебя несчастье. Бери…

Смутилось во мне все, как никогда. Крикнуть хочется: не нужны мне ваши деньги! А если она от души, жалеючи, если она выручить хочет? Знает небось, что утром я не ходил в столовку. А если выручить хочет — зачем так свернула, будто боится, будто прячется? А может, она первый раз доброе дело делает? А может, взятку первый раз дает?

Запутался я совсем, не могу ничего понять, не могу ничего решить…

Сказал, пряча глаза:

— Спасибо, я возьму, до получки…

— Бери, бери, Федя, зачем до получки, — так бери! — обрадовалась Фрося. — Разве это деньги, две тридцатки! Это ж тьфу, а не деньги! Грешно и говорить «до получки», совсем бери.

И опять я не нашел, что сказать.

Весь день таскал я в кармане эти проклятые ириски и весь день помнил о них. И за целый-то день они отметелили мою растерянную душу, до жалкой мочалки довели. Издумался весь…

Все же сообразил я: наверное, подсунули их мне, чтобы, как говорится, подмазать… Тем более случай такой, вроде и выручить можно. Ведь мастер-то, если захочет, многое сможет сделать. Скажем — может поставить в пасеку, где лес получше. Или принять крупный лес за мелкий, тогда меньше нужно на норму. И елки гораздо меньше нужно на норму. А мастер может сосну записать елкой — в общем-то штабеле поди разбери, кто чего рубил.

Не этого ли ради и подмаслили меня? И надеются теперь, что с этого дня начну я творить для них такое вот добро.

Измучили меня мысли… Не привык я, чтобы меня покупали. И противно мне это, задешево ли, задорого… Отец, настала война, пошел — и умер под пулей. Не откупался, не ерзал — пошел. Мать вон как болела, а на работу выходила, не отговаривалась; я, говорит, не выйду, другой не выйдет, третий — кто же будет в такое время отлеживаться, война же затянется, Федя… И мама померла, не отпрашивала себе срок, не откупалась.

Под вечер у меня уже сил не было переживать. Хотя знал я, что на эти две тридцатки без карточки и буханку хлеба не купить. Знал еще, что некоторым целых баранов подносят — вот это да, действительно взятка. А эти ириски — тьфу!

Хотя — опять я засомневался — бабы, может, думают: много дать — опасно, а столько-то пацан не поймет, а обязан будет…

А с другой стороны, может, и правда, — просто пожалели…

В общем, запутался я совсем, ничего толком решить не могу. Ладно, думаю, расскажу я лучше все Шуре, и будь что будет.

Заспешил я домой и честно рассказал начальнику о картежном своем проигрыше.

Шура сказал:

— Правильно, брат, что ко мне пришел.

Достал сто рублей, дал мне:

— Вот, перебейся как-нибудь до получки, больше не могу — семья, сам знаешь. И с ними-то не играй, Федя. Мало ли, беды не оберешься… Захочется сыграть, приходи ко мне, мы с тобой на шалобаны сыграем, у кого лоб крепче.

Вечером отнес я обратно две красные ириски Фросе.

Я сказал ей, что вот, нежданно сам разбогател: один леспромхозовский должен был и сегодня как раз занес. Так что без надобности мне…

Так же, как и я, Фрося не знала, куда глаза спрятать.

Ага, думаю, все ж не просто так вы мне ириски подсунули, бабы-девки… Ну, ладно, обошлось.

9

И все-таки случилось то, чего я с самого начала больше всего боялся…

В одно прекрасное утро наши мужики-вальщики не вышли на работу. Вот так, взяли и не вышли.

Я зашел в их барак, а там тихо-мирно, кто лежит на кровати, кто штаны латает, кто запоздало, по-воскресному, стряпает.

А сказано было заранее: март — месяц ударный, и работать будем без выходных. К ростепели дело шло, к распутице, а как дорога к лесу раскиснет — много ли вывезешь? Хоть весь лес сруби, а ничего не вывезешь, тем более на наших-то одрах…

Так что выходные все еще впереди, в апреле, когда волей-неволей дома сидеть будем. Успеем, отгуляем, когда весна разрешит.

А здесь — все люди в бараке.

— Братцы, что же это? — спрашиваю, а самого будто холодом обожгло, прямо знобит меня. — Почему в лес не идете? Ведь уговорено…

Никто мне ничего не отвечает. Никто и не смотрит на меня. И одеваться никто не кидается.

— Братцы, кончай дурачиться! — говорю я, с одного на другого взгляд перевожу. И чувствую, какие легкие слова говорю, невесомые пушинки, а не слова…

— Ведь самим же хуже будет, зачем себе-то назло? Ведь под суд могут отдать! Ну как же вы об этом-то не думаете?

Они словно бы и не слышат меня. Внимания никто не обращает. Каждый свое как делал, так и продолжает, ноль внимания…

Совсем я растерялся. Как быть? Стою дурак дураком. Бежать к начальнику? Шура, видимо, еще не знает ничего, а то бы давно пришел. Я шагнул к Казимиру Бордзиловскому, он навзничь лежал на своей кровати, прижался головой к подушке, и на костлявом лице его нету никакого выражения. И слов никаких не надо: вижу я Казимира и все его бессилие чувствую, как свое. И всю его неприспособленность вижу, и всю его жуткую усталость, такую, что ударишь топором по ноге — и счастлив, что больше махать не надо, и боли не чуешь — только бы лечь скорей да уснуть, даже о еде не думаешь…

Все это я понимаю, но говорю Казимиру:

— Вот уж не думал, Казимир, что будешь ты подводить меня… Ты-то хоть почему лежишь?

Глупости какие-то спрашиваю.

Лицо Казимира сморщилось, и сказал он, не глядя на меня:

— Як вси, так и я…

— Значит, не пойдешь? — удивляюсь я.

— Вси пойдут, и я пойду…

А «вси» молчат. Вот чего я боялся, когда директор меня мастером ставил. Не хватит у меня силы людей поднять. Только сейчас я это окончательно понял: вот этого самого я и боялся, вот этого момента…

32
{"b":"833189","o":1}