Тут в разговор вступил мужик с соседней койки, очень смешная у него фамилия — Пробка. Ему лет двадцать пять, Пробке. Кудри черные, лицо нахальное такое… Не любил я его.
— Раз-то в месяц отдохнуть дай парню! — сказал Пробка, почему-то беря под защиту Казимира. — Вишь, какой скелет, одни мослы у человека, чем и жив только…
Гляжу, подходят ко мне со всех сторон, обступают, заговорили все сразу:
— Хоть один-то выходной используем, Федя, а то ведь сдохнем все…
— Сил-то нет больше, нету сил, ты это понимай, мастер!
— Не железные мы, Федя, ноги еле таскаем, куда ж еще и в воскресенье…
— Незаможем…
— Конец войны нам тоже охота увидеть, Федя! Живыми!
— Не выдюжить нам месяц без выходных, никак не выдюжить…
Я вовсе растерялся от такого. Гляжу на угрюмые бородатые лица, на сверкающие из глубоких провалов глаза, и так жалко мне их всех, и — страшно.
— Все равно нельзя так, братцы, — говорю, — нельзя, вы понимать должны. Решено работать в воскресенье, надо, значит. Если сегодня на работу не выйдете, многим не поздоровится, это точно! Вы и сами знаете, не мне вас учить. Найдут зачинщиков, и другим попадет, время-то военное! Давайте вместе выход искать. Коль на то пошло, пусть останутся дома самые доходные. А в следующий раз — другие отдохнут, чередом…
— До конца марта! Никакого отдыха! Никому! Не будет! — раздался с порога знакомый тонкий голос, натянутый сейчас до предела.
И тотчас в бараке стало тихо-тихо, слышно только, как на плите картошка в кастрюле взбулькивает.
Шура пришел, Рубакин…
У меня при звуках его голоса словно камень с сердца свалился.
Начальник кинулся к нам, как коршун. Может, подумал, не меня ли бить собрались…
Сухое, будто тесанное из камня лицо его стало еще жестче, под скулами желваки ходят, как заведенные…
— До конца марта не будет никаких выходных! — снова крикнул Рубакин, будто его не расслышали, — Будем работать, пока не раскиснут зимники! Дорогу развезет — всем дам отдых на два дня. А кто самочинно придумывает выходные в ударный месяц март, кто в военное время саботирует людей — того мы прижмем к ногтю! — и своим широким ногтем он показал, как это будет сделано.
Все молчали. Он обвел напряженным взглядом мрачно сгрудившихся людей, и наконец глаза его остановились на съежившемся Казимире.
— Бордзиловский! Это ты — саботируешь?!
— Ни, пан начальник, що вы! — встрепенулся тот. — Я як и вси… як вси, так и я…
— А, як вси! Ну тогда шукай быстро свои валенки! Вси сейчас же начнут обуваться-одеваться! Шукай, говорю, а то опоздаешь! А ты, Пробка, какого лешего ждешь? Тебе как фон барону отдельно кланяться?
— Не нужны мне поклоны, начальник, и крик твой не нужен, — огрызнулся тот.
— А коли так, делай как велят!
— Народ сказал: отдыхать, и я со всеми.
— А вот этого ты не хочешь?! — Начальник рывком схватил Пробку за грудь левой рукой, а огромный правый кулак поднес к самому носу побелевшего малого.
Я изрядно перетрусил. Если Шура сейчас двинет Пробку, другие могут наброситься на нас. Зыркая по сторонам, приготовился я, чтобы упредить того, кто первый кинется на Рубакина.
— Народ! — заорал Шура, не выпуская Пробку, прямо ему в лицо. — Народ, говоришь? Народ, мать твою в душу, последнее кладет! Народ, гад ты последний, на фронте жизнь отдает по капле! Вот где народ! Понял ты, паскуда?! — Шура в ярости толканул Пробку, и тот полетел на кровать Казимира. — Руки марать не хочется, а то б я показал тебе, гаду, где народ…
Все молчали угрюмо.
— Кто тут еще про народ говорить будет? — повернулся Рубакин к остальным. — Забыли вы, в какое время отсиживаетесь в тылу, за тыщи верст, забыли?! Ну дак я вам напомню! Разойдись сейчас же к чертовой матери! Совсем обнаглели, гады! В тиши-то да в тепле… Бомбы вам на голову не сыплются, в ледяных окопах вы не сиживали, кровь тут не течет! Утром-вечером вам горячая жратва, чего еще? Знаю, кое-кто ухмыляется — мол, пусть они там, на фронте, давят вшу и друг дружку, а мы тут перебьемся с хлеба на кашу…
Рубакин перевел дыхание, сел, вытер рукавом лоб. И вдруг как грохнет кулаком по столу! Вся железная посуда вскрикнула, котелки со звоном покатились на пол.
— Не быть по-вашему! Не быть! В секунд чтоб все были в лесу! Кто выйдет из барака последний — того отдаю в трибунал, как зачинщика саботажа! Все! Если через десять минут все не выйдут — я высажу окна в бараке, чтоб вы окоченели тут, подлые тараканы! А ну!
Бордзиловский первый схватился за обувку. Люди молча искали за печкой свои латаные-перелатаные штаны, валенки, фуфайки. А мне, как вышли мы из барака, небывало желанным показался белый свет, наполненный утренней свежестью и снежной ясностью. Утро действительно было сегодня прекрасное…
Рубакин размашисто шагал и ворчал почти беззлобно, словно удивляясь:
— Вот паразиты, дармоеды! Отметелить бы всех, чтоб неповадно было!
Я еще толком не разобрался, что к чему, но все-таки говорю начальнику:
— Шура, ты больно круто с ними, а?
— С этими паразитами?! — Шура даже остановился. — А как прикажешь, если не круто? Ты вот стоял, умолял, послушали они тебя!
— Может, и послушали бы… Они ведь тоже люди…
— «Может»… — передразнил Рубакин. — А ты вот без «может» и без «бы» давай! И брось, Федя, размазывать. Ты думаешь, я им насчет фронта так говорил, для красного словца? Черта с два! Все, Федя, понять можно, если есть с чем сравнить. Помнишь, я тебе тот случай рассказывал, когда оберста взяли? Так вот, если по чести сказать, один такой заход в тыл сто́ит больше всей тутошней кутерьмы… Ты это правильно понимай, Федя. Как туго ни приходится — это, брат, цветики, по фронтовой-то мерке…
— Все ж, Шура, зря ты их под одну мерку… Разные тут есть.
— Это, брат, не я их, а они себя под одну мерку! А мне некогда разбирать, кто тут больше виноватый, кто меньше. Мы с тобой не для того тут поставлены, Федя. И хватит. Все! Ты скажи лучше, вышли ли в лес твои дамочки? Или тоже приглашения ждут?
— Не знаю… Схожу, проверю, раз такое дело. У меня только Марина Кирикова отпрашивалась.
— Отпрашивалась, чтобы не работать? И ты, конечно, отпустил, мастер?!
— Отпустил… говорит, стирки много собралось, починки всякой.
Голос Рубакина опять зазвенел на самой высокой ноте:
— Да ты что, Федя, спятил, что ли?.. Ведь по Марине-то все бабы равняются! Если она не вышла, так другие, точно, дома околачиваются, есть на кого сослаться.
— Да как же не отпустить человека, когда ей, правда, надо! — крикнул и я в ответ. — У нее ребенок, можно ж понять?
Рубакин махнул рукой:
— Говорить с тобой! А ну, пошли к ней!
У Марины по всей комнате разбросано приготовленное к стирке белье. Пол под бельем не виден. И на плите в тазу густо парит. Сама Марина, негромко напевая, с подушек наволочки снимает.
— Марина! Хоть обижайся, хоть как, а придется идти сегодня на работу, — сказал начальник с порога.
— Ну да, идти, — рассмеялась та в ответ. — Ослеп, не видишь? Ребенку, что ли, оставлю все стирать… Или, может, ты сам постираешь?
— Вернешься — сделаешь, — говорит Шура Рубакин. — А сейчас одевайся и выходи в лес. За печкой сторожиха доглядит.
— Да не пойду я ни в какой лес! — вспылила Марина, она, руки в боки, остановилась против нас. — Я же вчера отпрашивалась у Феди, загодя предупредила. Так ведь, Федя?
— Да, я говорил об этом Рубакину, — сказал я, сгорая от стыда и злости.
— Ну вот, — облегченно вздохнула Марина, — он тебе, Рубакин, доложился. Так чего ты хочешь? Нет, вы уж промеж себя разбирайтесь, начальнички, кто прав, кто виноват, а меня сегодня не троньте, дайте бабе порядок навесть, грязью заросла по уши и мыла раздобыла кстати, повезло.
— Все равно придется идти, — гнет свое Рубакин. — Сегодня такой день, все должны работать. А то, на тебя глядя, и другие бабы по домам сидят…
— Ну да! Пускай каждый за себя отвечает! — закипятилась Марина. — А я сказала — не пойду, и не пойду!