Сразу после появления книги Ивана Торопова читатели и критики были единодушны — в советскую многонациональную литературу пришел новый герой, само имя которого — Федор Мелехин — стало нарицательным для целого поколения, заменившего отцов, старших братьев у заводских станков, на колхозных полях, лесоучастках, на лесосплаве, одним словом — в тылу. Ирина Стрелкова, в частности, писала, что в судьбе героя Торопова обобщен «тип времени», «перед читателями предстает юноша, не обожженный войной, необобранный, а взращенный войной». В «Истории коми литературы» подчеркивается, что «И. Торопов обостренно вглядывается в доброе начало в человеке и умеет показать влияние этого начала на формирование личности» (И. Ванеева). Известный коми критик Анатолий Микушев подытожил эти наблюдения: «…Мастерство писателя и, может быть, прежде всего его возросший мировоззренческий уровень, как, впрочем, и возросший качественный уровень прозы 70-х годов в целом, обеспечили главное: помогли ему избежать сентиментальной абстрактно-гуманистической неопределенности, преодолеть тот недостаток, который не до конца сумела преодолеть национальная проза 60-х годов. Это был существенный вклад писателя в литературный процесс, в утверждение национальной литературы».
Но нельзя сказать, что в своих поисках, если мы будем говорить о современной коми прозе — а она представляет сегодня одно из интереснейших явлений в литературе страны — Иван Торопов одинок, работает в «отрыве» от других писателей. Выступая на VII съезде писателей Коми АССР, Геннадий Юшков, думается, совершенно справедливо обозначил единое творческое направление коми прозы, близкое по своей тематике и внутреннему пафосу: «Тот, кто прочел «Вам жить дальше» Торопова, «Зачем живем, зачем нужны» Шахова, «Горсть солнца» Куратовой, другие книги наших прозаиков, согласится со мной, что коми писатели поступили честно и правильно, отдав свои сердца тем, кто вынес войну, не растеряв при этом человеческих достоинств, обогатив новыми чертами — стойкостью перед тяготами судьбы, верностью себе и Родине, порядочностью в жестких обстоятельствах — коми национальный характер».
Итак, закончена эта книга, которую мы не случайно назвали народным сказанием. Да, именно народное сказание, как сага, как былина… Пройдет время, протекут в поспешном движении десятилетия, а мы вновь и вновь будем судить о том далеком уже и сейчас времени войны не только по книгам фронтовиков, по той военной литературе, которой мы можем гордиться, но и по «тыловой» прозе, описавшей трудовые подвиги советских людей во имя общей Победы. «Прощание…» Слово во многом ключевое для внутреннего состояния нашей литературы. «Прощай, мушкетер!» — говорим мы вместе с автором Феде Мелехину. «Последним поклоном» провожает и своих героев Виктор Астафьев. Прощается с жителями сибирской Матёры и Валентин Распутин. Лишь бы мы все в дальнейшей своей дороге не растеряли всего того доброго, что дали, привнесли в нас, бескорыстно подарили нам эти уходящие от нас люди, герои современной прозы. В том-то и видят авторы этих и других книг свою задачу, свой долг. Вам жить дальше, вам и доказывать своей судьбой это право на жизнь.
Не пропали!.. Крылья оперились,
И хоть тропка всякому своя,
Не искали тени, не ленились —
Все твои при деле сыновья, —
(«Беседа с отцом», перевод А. Смольникова)
писал в ранних стихах Иван Торопов, обращаясь к своему погибшему отцу Григорию Кирилловичу. «Не пропали!..»
Плывет по жизненным волнам та отцовская лодка. О ней не раз вспоминает и двойник автора Федя Мелехин в рассказе «Шуркин бульон». Видится она ему как светлый луч из довоенной, счастливой жизни. «…Вокруг пело и благоухало теплое, духмяное северное лето, щедро наливалось к осени всякими лесными плодами. И был вокруг нас первозданный покой. О чем-то задумчиво шептался могучий лес. И беззаботно переговаривался с нами звонкий ручей…»
Нет, все-таки как талантлива и притягательна эта проза Ивана Торопова!.. Плыть ей, как песне, по родным северным рекам дальше!
ВАДИМ ДЕМЕНТЬЕВ
Дорогим моим родителям Марии Александровне и Григорию Кирилловичу посвящаю
РАССКАЗЫ
ШУРКИН БУЛЬОН
Весной сорок четвертого померла наша мама, и стало нам совсем трудно жить. Осталось нас четверо — три брата и сестренка маленькая. Мне, самому старшему, шел пятнадцатый, а меньшой, сестренке, исполнилось четыре. Отца на фронт взяли в самом начале войны, и пропал он под Ленинградом.
Хотели всех нас отдать в детдом. Но мы, три брата, уперлись: не пойдем. Чегой-то нам идти, у нас свой дом есть. Сестренку придется отдать, временно, конечно, — мала больно. А мы, братья, дома будем жить. Уж не маленькие, как-нибудь.
Дом наш был большой, с двумя половинами: летней и зимней, сзади сарай, тоже большой. Без мамы пришлось самим держать все хозяйство — дрова рубить, воду таскать, печку топить. Даже полы мыть. Каждую субботу прибирались, ножами скребли некрашеные полы из широченных плах. Мы бы очень не старались, ну а вдруг отец явится с фронта? Вдруг войдет в избу, скажет: эко, грязью заросли…
Потом научились мы и белье стирать, хотя нудная эта работа и вовсе не мужская. Сначала-то, с непривычки, пальцы заволдырились, сильно заболели, а потом ничего, пообвыкли.
И всякой другой домашней работы по горло хватало: в огороде копаться, изгородь поправить, крышу латать. Втроем еле управлялись, а раньше-то мать с отцом все делали, как и успевали, вдвоем-то…
Зато и было нам в радость, когда соседские бабы хвалили нас: эва, какие молодцы, все сами, все сами!
Да это чего… Ко всякому делу, даже к стирке, можно привыкнуть, обтерпеться. А вот к голоду — никак.
Мать, бывало, чего-нибудь да сготовит: бурду какую сварит, либо лепешки с травой напечет, либо еще чего, — живот обмануть. А мы никак не словчимся, и попадет если какой харч, мы его так всухомятку и сжуем. По правде-то, харчи нам не очень перепадали. Как мама померла, я, конечно, из школы ушел и начал работать в колхозе. А какой колхоз был в войну? Ни деньгами, ни хлебом нас не баловал. Пенсию за отца нам платили, семьдесят пять рублей в месяц, вот и все наши капиталы. Да на них-то ничего не купишь, без карточек такие деньги все равно что бумажки…
Своей картохи нам до весны не хватило, и как только с полей сошел снег, стали мы кормиться перезимовавшей, с полей. Это уже… не совсем картошка, а так, бурый сгусток в сморщенной шкуре. Идешь по жидкому полю, земля тебя засасывает, будто болото. Комок-картошину найдешь, и сердце вздрогнет, будто самородок нашел. Да не часто они попадались, картофельные самородки…
Соберем мы эти серенькие комочки, сколько попадется, обчистим, разбавим водичкой, посолим и — лепим. Лепешки шлепаем прямо на плиту и ждем-переминаемся, когда они зарумянеют… Ох и вкусны же, стервы! Хоть и отдают гнилью, а похрустывают на зубах, будто настоящие… Ешь, не дыши. Нажремся без меры — и сидим, до того сытые, аж худо. Раза два поели так, а на третий младшему нашему, Шурке, стало совсем плохо. Было Шурке всего одиннадцать: он из нас самый красивый, — смотрит вокруг и будто все думает о чем, и глаза у него громаднющие, голубые, личико нежное, и волос светлый, вьется. Его в деревне девушки Ангелочком звали. И правда, похож.
И вот начало Ангелочка тошнить. К вечеру бросило в жар, дышит тяжело, глядит тоскливо, а глаза такие больные-больные. А мы, остальные два брата, сидим возле него, не знаем, что и делать. Мокрую тряпочку кладем на лоб, она почти сразу и сохнет, такой жар у братана.