В таких местах гривки веретеек перемежаются лугами, и старые русла заполнены стоячей водой — долгие годы ищет река, как ей лучше течь, выбирает дорогу, а рыжик как раз такие места обожает.
Луговой рыжик растет зеленоватый сверху, под цвет травы, а на веретейке, на крепком месте, под рыжими иглами сосен, боровые рыжики. Рыжие.
Зина тоже все это знает, и какой рыжик где растет, и где какой лес… Зина знает, и я знаю. Да и какой же коми человек об этом не ведает… Впрочем, чего это я расхвастался.
Почти бегом — не терпится — вошли в лес, озираемся, будто не за тем вошли, приноравливаемся, начинаем смотреть под ноги. Лужайки уже выкошены, снова зеленеет отава.
— Вот ты, желанный, — кричит Зина, и я невольно думаю, что это ко мне относится, привык я к Зине. Но нет — под упавшей, выцветшей сосенкой Зина нашла гриб. Я опустился на колени, приподнял хвою и смотрю на него, на первый рыжик этого года. Я не тороплюсь срезать его, смахиваю со шляпки налипшую хвою и, по старой привычке грибника, начинаю шарить взглядом вокруг — где остальные… Рыжик растет кучно.
И так хорошо мне, радостно, будто не обыкновенный гриб я нашел, а невесть какую драгоценность. Как красив он, как ровно очерчены на розовой шляпке темно-красные круги, чуть темнее всего остального грибного тела.
Срезал перочинным ножом короткую толстую ножку, и на срезе выступила молочная капля. Песок запутался в пластинчатой изнанке гриба, я сдуваю его, нюхаю рыжик, и хочется втянуть в себя этот грибной запах, задержать в себе эту красоту, и в то же время помнишь — как вкусна эта красота на сковороде, со сметаной.
Зина протягивает руки: «Дай, Федя, и мне, в этом году не держала еще рыжика в руках…»
Пошли дальше, вдоль гривки, и рыжики полезли сами в глаза — чистые, гладкие, крепенькие. Ай, матушка-гриб… Сколько их здесь, под рыжей хвоей. Смотришь — вроде и нет ничего, а глаза уже знают, что гриб их обманывает, глаза сами находят рыжие пуговицы шляпок, и мы кланяемся рыжикам, кланяемся…
А вот и мупель — ухо земли. Тоже рыжик, но только у него не пластинки, а плотное белое тело, как у боровика. И в самом деле, он будто ухом прильнул к земле, почти без ножки, и будто слушает мупель, что там, в земле… Вкус у мупеля такой же, и на сковороде он не уступит обычному рыжику, и я кланяюсь мупелю.
Вслед за рыжиками спускаемся на низину, в траву. Здесь их еще труднее распознать, шляпки зеленоватые, и тело пожиже, и на срезе тотчас синеет, сразу за ножом. Кланяемся луговым рыжикам.
Часа два отбивали мы с Зиной грибные поклоны.
Насобирали почти целый мешок и присели, утомленные, на лужайке, подставляя себя прохладному ветерку.
Близится закат, через лужайку протянулись тени, и пора бы обратно к караванке, но тут заметили мы, как на полянку, неподалеку от нас, вышла… копна.
— Эй, кто там, под копной? Отдохни! — весело позвала Зина.
Копна стала и тяжело грянулась оземь.
Из-под копны вышла тетка, испуганно уставилась на нас. Росточком она была под стать нашему мастеру Сюзь Ваською, маленькая, сухонькая.
— Передохни с нами, милая, — опять позвала Зина. — Куда ты столько на себе волочишь? Надорвешься…
— Ой, напугали-то как, — призналась тетка. Она вытерла пот со лба рукавом ситцевой кофточки, тяжело выпрямилась.
— Чего нас пугаться, — сказала Зина, — мы твою траву не отберем…
— Кто вас знает, — вздохнула тетка, — кто только не отбирал, привыкла я…
— Да не украла же ты, — сказала Зина. — Не бойся.
— А, девонька, отберут — не спросят, а своя скотинка мычит, как хошь корми…
Я поглядел в сторону села. Далековато тащить. Притулилась тетка к своей копешке, все еще не верит нам, боится.
— Вы из караванки? — спросила.
— Из караванки, — ответила Зина, — рыжиков вот насобирали…
— Ну, — удивилась тетка, — уже выходят, значит, а мне и поглядеть некогда, на ферме цельный день бьешься — доярка я, дома хлопот полон рот.
— Зина, — говорю я, — давай-ка поможем человеку копну дотащить.
— Чэв, дона пи! — снова удивилась тетка. — Что ты, сынок, сама дотяну, не впервой…
— Конечно, поможем, — обрадовалась Зина, — а потом и рыжиков пожарим да вместе и поедим. Если можно…
— Да чего же нельзя-то, — растерялась тетка. — Абу эд миян пыртэм керка… У нас дом всегда гостю открыт, пожалуйте, люди.
— И ребятишки покушают, есть ребятишки-то?
— Этого добра хватает, — улыбнулась женщина.
— Вы идите потихоньку, — сказала Зина, — а я в караванку сбегаю.
Я поднял на спину стянутую веревкой сырую копну и аж крякнул: даванула копешка, как шпальное бревно. И как это тетка тащила столько…
Зина в самом деле догнала нас. И остановились мы все трое у большого дома, окнами обращенного к реке.
Сбросил я через изгородь свой груз и с любопытством уставился на этот дом. А ничего… славный домина. Окна широкие, на манер городских, рамы белой краской покрашены, на коньке крыши — резная фигурка, лошадиная морда на прохожих смотрит. Крыльцо тоже все резьбой разукрашено. А бревна в доме еловые, не потемнели еще. Стало быть, перед самой войной ставил его хозяин, успел. Угол срублен как по линеечке, руку мастера сразу видно.
Навстречу матери выбежали два пацана, меньшому лет пять-шесть, да и другой не намного старше. Оба белесые, головы — как капустные вилки! Ноги босые, и носы лупятся: солнце постаралось.
— Мамо, принесла ли смородинки? — радостно визжит меньшой, он, видно, соскучился по матери, вцепился в подол, не отпускает.
— Нет, сыночек, не успела я, — виновато говорит мать. — Травки вот накосила Белянке, а до ягоды руки не добрались…
— Как тебя зовут-то? — Зина потянулась к парнишке.
— Юлик.
— Юрик! Ох ты беленький… ты посмотри, каких рыжиков мы набрали. А я вот тебе чего принесла, — Зина вынимает из свертка, с которым вернулась из караванки, куски сахара. Голубые глаза Юрика вспыхнули радостно, он осторожно берет из Зининой руки сахар и начинает грызть.
— Мамо, — говорит старший, — мы тебя давно ждем, бабуш баню натопила, мы и вымылись уже…
— Ну, молодцы, — радуется мать, — вот кстати пришлось, и тетя с дядей попарятся. Ведь пойдете? — спрашивает она нас.
— Да как же не пойти… обязательно пойдем, — за нас обоих соглашается Зина. И хорошо, что стемнело — не видит никто, как я жарко краснею.
Из хлева появился третий парнишка, лет двенадцати. В руках у него ведро с молоком.
— Ванюк, — говорит мать, — уже и корову подоил? — Мать рада за своих сыновей. — Но, гажа горт…
Ну, светлый дом…
Ваня стесняется нас, не знает, куда деть ведро с молоком, чужие люди застали его не за мужской работой — корову, видишь ли, доил. А мать просит меня:
— Федя, сходи в баньку, пока не остыла. Пока ты паришься, мы тут сготовим все, а потом мы с Зиной пойдем. А вы, мальчишки, — обращается она к сыновьям, — принесите воды с колодца дяде Феде…
Это меня уже величают дядей.
А дядя за малым чуть не расплакался… И сам не знаю отчего. Может, оттого, что пришло на память собственное детство, и мать, почти такая же по возрасту и заботам, и все простые слова, которые женщина говорила сейчас своим детям, — все эти слова слышал когда-то и я с братьями… Знали бы они, эти незнакомые мне люди, как можно истосковаться по теплому голосу матери, по ласковым ее рукам, по глазам материнским. Знали бы — как.
Ну, дядя… держись… В горячей-то бане никто не заметит, смешаются слезы с потом, холодная вода из колодца омоет лицо, и можно даже всхлипнуть — зашипит вода на каменке, заглушит…
В баню! Пусть лишняя вода не слезами выйдет, а по́том, по́том!
После меня пошли париться тетя Домна и Зина, а мы с пацанами и с древней бабулей стали дожаривать грибы. Четыре рыжика, самых крупных и красивых, Зина оставила, чтобы испечь. Я их хорошенько посолил, нанизал на прутики и каждому мужику дал по пруту. Мы крутим свои прутья над угольями и вдыхаем запах, который и словами-то не опишешь. Но вот и готовы наши грибы. Испеклись. Едим их, перебрасываем в ладонях, урчим, повизгиваем от удовольствия. И сам я, кажется, повизгиваю, как Юрик.