Схватил шест, до дна не достал. Тогда взял я широкую доску и начал орудовать, стоя на краю плота. Обеими руками, сильным рывком сую доску вертикально вглубь, а потом, упираясь в край плота, делаю большой гребок, чтобы прижать плот ближе к левому берегу. Может, такой мой гребок мало значил, но отдаваться на милость реке мне тоже не хотелось. Да и опасного ждать легче в работе.
А работа была трудная и главное — неудобная. Вода стекала с доски и ручьем бежала по рукам, по груди и дальше. Было противно чувствовать эту холодную, прилипающую мокроту. К тому же широкая тяжелая доска плохо слушалась, как пробка она лезла обратно из глубины, царапалась, вырывалась из рук. И даже едва не смахнула меня с плота. Но я все греб, греб, боролся с течением и с доской и старался не думать, что все это зря и сил все равно не хватит прижать плот к самому берегу…
Все-таки меня ударило в плешину Чушки-вишки. Крепко долбануло. Плешина уже была плотно забита деревом, бревнами всех пород и размеров, рогатыми черными корягами, сучкастыми вершинками — всем, что подбирает весной на земле паводок. Сначала мой плот вздрогнул всем корпусом, потом жалобно заскрипел, завыл, застонал на разные лады. Ну, думаю, приехал. Потом его скособочило, как старую гармонь, даже шалаш накренился и раздвинулись доски, на которые была насыпана земля и горел костер. Угли и горячая зола со злобным шипением посыпались в воду, вздымая густое облако пара. Значит, и надо мной, как над Миколом, поднялся белый столб.
«Ну вот и доплыл! — с ужасом подумал я. — Так тебе и надо! Это тебе за Микола!..»
Вода яростно ревела, бурлила и пенилась, ее могучий напор с бешеной силой давил на заднюю плитку, начал ставить ее на попа. Я бросил доску и схватил мешок с едой, готовясь спрыгнуть с плота на темный остров.
Но тут я заметил, что удар все-таки пришелся не по центру плешины, а чуть левее, и левое течение с отчаянной силой вырывает мой плот у правого. Я снова схватился за доску, и, кряхтя и чертыхаясь, начал помогать. Ну давай же! Ну еще! Так твою, эдак, разэдак и вот так…
По сантиметрику, медленно, плот разворачивало влево. Потом все быстрее, быстрее, и вот уж снова я на спокойной воде, снова меня несет, будто и не случилось ничего…
Только я совсем выбился из сил. Саднят исцарапанные руки. Ноги подрагивают, не держат. Все тело ноет, будто избили меня. Кинуться бы на солому в шалаше и заснуть.
Но где там! Плот мой вышел из этой рукопашной с Чушки-вишки полукалекой, вот-вот рассыплется. Требовалась ему срочная помощь, а кто ж кроме меня поможет? И долго я еще слоняюсь по плиткам, подвязываю, укрепляю, стягиваю.
Уж далеко за полночь подсел я к костру. Поправил огонь, достал хлеба, зачерпнул кружкой из реки и жадно поел. Чудно все устроено. Ведь устал я до смерти, рухнуть бы и не шевелиться до утра, — ан нет, все меня к еде тянет. Право, отчего это у меня всегда на еду сила остается?
Костер разгорелся, мокрая одежда на мне дымилась, и меня бесшумно несло в темную ночь. Тихо вокруг, даже рыба не плещет. И не верится, что где-то есть городской шум, и где-то идет большая война, и ревут самолеты, и стреляют пушки, и танки давят гусеницами землю и людей… Плыву я, весь в тишине, и подо мной мой драгоценный плот с маркировкой «авиа», новое «авиа» для войны.
Ложиться я не решался, сидел, опершись о стенку шалаша. И думал. Однако все равно уснул. Устал очень.
Сплю это я и во сне все думаю. Вдруг меня будто толкнули в бок больно и кричат: «Эй, вставай, плот разбило!»
Пулей выскочил я из шалаша, сердце где-то в горле трепыхается, кругом темь, на берегу еле-еле различил ближние деревья. Смотрю — и глазам не верю: крайняя моя плитка, которой уже досталось на орехи, с одного конца вся распустилась, и бревна рассыпались веером, что глухариный хвост, ровненько так, красиво, перышко к перышку… Я за багор и давай прижимать бревна друг к дружке, — вот уж красота некстати! А река настаивает на своем: мол, я так хочу, зачем перечишь… Боремся мы друг с другом, а плот тем временем утюжит лесистые берега, налезая на что попало. А река здесь суживается, берега дикие, необжитые. Ничего себе, доброе место выбрал для сна! Ладно еще, вовремя проснулся… А ей-богу, будто кто крикнул в уши, — «вставай, плот разбило!».
Больше я не садился к костру: чего доброго, опять разморит. Как часовой, стою с багром и несу вахту. Какой стороной стукнет в берег — туда и бегу, оборвется какая вица — сразу заменяю. Поспал вроде всего ничего, а бегается веселей. Да и радостно: сквозь Чушки-вишки прошел, сам живой, и плот живой…
Вспомнились братишки, Шурка с Митей. Как они там, без меня, управляются? Теперь небось спят, крепко обнявшись… Охо-хо… Как-то мы дальше заживем…
А Микол, наверное, все еще сидит… Может, кто попал с ним в компанию? Интересно, сдвинул бы я его или нет? Сидел-то он крепко…
И снова на душе моей погано стало. Был бы жив отец, здорово бы отругал меня за такие дела. Можно ли товарищу не помочь в беде?
А ведь Микол и сам хорош — куда мальчишке березу плавить! Березу и взрослому мужику трудно, тяжелое больно дерево…
А за лесом уже вставало солнце. Я его еще не видел, но темные пики елей и пихт поверху зарозовели, будто обрызгали их клюквенным морсом. А потом порозовела и вода. Солнышко обрадовало, и словно бы новых сил во мне прибавилось. Натерпелся за ночь я страхов…
И тут же на левом берегу показалось большое село Палауз, с красивой белой церковью на холме. Восходящее солнце яростно било из всех окон, обращенных к реке, и казалось, что этим утренним буйством света мир приветствует меня, счастливо выбравшегося из мрака ночи…
Совсем я повеселел. Палаузу, где меня догнало солнце, я обрадовался, как родной матери. Ведь какой опасный кусок пути прошел! Отсюда, от Палауза, я знаю — места пойдут обжитее, села будут встречаться чаще. А когда рядом люди — все ж веселей, случись что — есть надежда, помогут. Да и река отсюда гораздо шире станет.
Отец говорил, от Палауза по течению ниже и земли богаче наших, и луга шире. У здешних жителей, говорил отец, раньше своего хлеба на год хватало, а у наших, верховиков, — от силы на ползимы. Поэтому наши больше охотничали, всяким купцам лес рубили и сплавляли.
Зато на наших песках такие леса!.. Светлые боры, сосны метров по тридцать, прямые, как свечки. Таких боров не сыщешь больше по всей коми-земле! Вон какое «авиа» я веду, на бревне даже следа сучочка не видать…
Неужто я до города не доплыву? Неужто не судьба? Ведь четвертую часть пути прошел, не меньше.
Интересно, а как остальные? Как Мышонок? Не догнал я его, видать, удачлив парень, пронесло.
Однако на Сысоле не спеши радоваться: оказывается, река здесь, вырвавшись на простор из тесных лесных объятий, широко разлилась по лугам, и порой не различишь, где основной фарватер. А хотя бы и различал — что толку! Плот не лодка, не направишь его, куда тебе хочется…
Сколько у меня было отчаянных минут: все, сошел мой плот с русла, замедлилось движенье, вот уж и разворачивает, бросаюсь мерить глубину — вот оно, дно…
Но какие-то глубинные струи, подобно доброй руке, все ж не отпускали мой плот, в самый безнадежный момент поворачивали и вновь выталкивали меня на фарватер… Ну, и я тоже помогал то шестом, то доской сколько мог.
Около полудня, еще издали, я увидел церковь, даже красивей палаузской. Только колокольня такая же разбитая. И правда, красивая… Стоит над всей округой, такая заметная, ровная, вроде — зовет. Деды строили — знали, где поставить… Жалко, клубов таких раньше не ставили, сейчас бы сгодились. А то мне, к примеру, церковь без пользы, неверующий я.
Подносит меня к этому селу, а имя ему — Вотча. Помню из отцовских рассказов, — есть выше Вотчи огромный водоворот. Полой по-нашему. Затянет туда — будешь крутиться сутками, по кругу, по кругу, пока не обсохнешь, как вода на убыль пойдет.
Такое счастье меня, конечно, не устраивало. А что делать? Не перелетишь ведь через это проклятое место? И почему это все так подстроено в жизни: только удаче порадуешься — вот Чушки-вишки проскочил, вот с фарватера тебя не унесло, вот на мель не сел, вот еще чего, — а тут тебе новая каверза расставлена?.. Будто без этих ловушек и не прожить.