— Ишь ты, ловкий, так тебя и ждут полтыщи, держи карман. Видал, как Сысола разлилась? Воткнет тебя в какой полой, и загорай, пока не обсохнешь.
Говорю это я Мышонку, однако чую, что слова его занозой зацепились где-то в душе. Конечно, пойду я в лес, добуду еще глухаря. А ежели не добуду? Чего тогда кусать будем? А плоты плавить хоть и рисковое дело, все ж не один обед домой принесешь. А может, и правда рискнуть? Волков бояться — в лес не ходить. Да и в городе я не был ни разу. До того хочется побывать в городе, хоть поглядеть, что это за город такой. И если я доплыву и плот довезу, точно, дадут кучу денег. Можно братьям гостинцы привезти. И самое главное — в городе буду, мамину могилу найду. Без нас ее схоронили, а куда положили, никто нам не сказал. Не дело это — материну могилу не знать…
Мышонок, конечно, заметил, что зацепил меня своими словами, и гнет дальше:
— А чего? Братишки тем временем у тетки поживут. Да они и сами уж смогут, эвон какие молодцы.
— Может, и в самом деле попробовать? — говорю я, вроде спрашиваю братишек.
— Ты за нас не бойся, — говорит белобрысый Митя.
— Только гостинцев из города привези, — соглашается и Шурка.
— Ясное дело — привезу! — обрадовался я.
Так и решилось.
Наутро мы с Мышонком пошли к плотам. Их много было, плотов-то. Приткнули их к полузатопленному крутяку Сысолы. Сверху глядеть — длинная гнутая лента щетинится крепкими еловыми вицами. Кое-где на плотах уже дымились костры, и вокруг сновали мальчишки, наши ровесники, очень серьезные и озабоченные. Было много своих, были и незнакомые, — из соседних деревень, должно.
Нам с Мышонком дали по плоту. Мне достался ровный сосновый лес, четыре плитки. Смотрю на маркировку, написано: «авиа». Значит, самолеты будут строить. Как бы это мне приплавить «авиа» в целости. Сколько тут самолетов получится! Бревна такие ядреные… Сколько они фашистов разбомбят… Приплавить бы в сохранности, а там уж эту сосну доведут до ума…
Хожу по своим четырем плиткам, проверяю, хорошо ли сплочено-притянуто каждое бревно к ромщине[3]. Запасными вицами и проволокой креплю углы крайних плиток. Потом на накате срединной плитки, на поперечных бревнах, сколотил себе шалаш из досок, натаскал туда соломы, натаскал земли для костра и топлива. На эти хлопоты ушел весь день.
Дали нам, плотогонам, хлеба, дали крупы и по шесть крупных кусков сахару. Мышонок и другие уже толкнулись — река взяла их плоты, понесла. А я еще домой, сбегал, надо ж было поделиться едой с братишками. Они не очень и отказывались. У меня в мешке было еще немного картошки — тетка дала, взял я котелок да кружку и еще взял любимую книгу — «Спартак». На реке нечего будет делать, знай себе плыви, — почитаю всласть. На старой обложке уж и не разобрать, чего нарисовано, зачитали совсем.
Проводили меня братья, отпустили конец цинковой пряди, которой плот был привязан, сильное течение подхватило меня, развернуло и весело понесло вниз. Братишки чего-то растерялись, молчком бегут по берегу, глядят, на меня. Я тоже на них гляжу, и жалко мне их, маленькие ведь совсем, Шурка только выздоровел, не надо бы их оставлять… Но вот равнодушное течение отнесло меня к середине, а у поворота и вовсе отжало к другому берегу.
— До свиданья! — кричу я братьям и медленно машу им длинным багром.
— …данья… — доносится до меня.
И не стало их видно за поворотом. Остался я один, кругом только мутная вода стремится под уклон и несет меня в тревожную неизвестность. Был вечер, солнце бросало на реку длинные острые тени прибрежных елок и пихт. Деревья на низком берегу по пояс стояли в паводковой воде.
Долго меня несло посередине реки, и постепенно от сырой прохлады и от широкой воды горечь разлуки развеялась.
Если, думаю, и дальше так пойдет, не замечу, как доплыву до Сыктывкара.
Однако бодрости моей хватило не надолго, только до сумерек. Страхи в ночном лесу, когда я ходил за глухарем, теперь показались мне просто глупыми. Все-таки там под ногами была твердая земля. А тут? Куда денешься, если ночью заснешь, а плот вдребезги разобьет?
Помню, провожали мы отца в такой же рейс. Как вернулся он, рассказывал, что под селом Грива, в страшных Чушки-вишки[4] так его треснуло, что рассыпалась одна плитка. А за нецелый плот в городе не дают ни гроша. Пришлось отцу на всем остальном пути ловить бревна и остатки чужих разбитых плотов — не он один потерпел крушение. Много раз он причаливал, выходил на берег, наращивал потрепанный плот. Однако, говорит, сдал леса даже больше положенного.
Но ведь отец был сильный. Воткнет, бывало, в землю тяжелый березовый прикол с накинутой тросовой петлей — и вмиг остановит паром. А у меня даже прикола-то нет. И вместо удобной пеньковой снасти выдали коротенький огрызок цинковой пряди. Попробуй останови им такую махину.
Вдруг чуткую вечернюю тишину прорвал чей-то отчаянный крик, и звонкое эхо долго бесновалось над водой. Впереди, над рекой, лениво подымался прямой столб белого дыма. Застрял, что ли, кто? Но почему же на середине?
— Толка-айся ко мне-е! Дерни-и!.. — кричал плотогон, и я узнал его. Это был Онча Микол, мой одногодок. Он взял себе березовый плот, да попросил не четыре, как у всех, а шесть плиток. Я тогда еще подумал — смелый парень этот Онча, с березой плыть много рискованней, очень она тяжелая. Хоть и вяжут к березе приплот из сухостоя, все равно плитки сидят глубоко в воде. Другое дело сосна — наполовину над водой. Микол говорил: «А, ничего, рискну! За березу платят дороже, больше денег дадут…»
— Толка-айся!..
С бьющимся сердцем схватил я длинный шест и побежал в конец плота. Вот уж не думал, что шест достанет до дна в этом безбрежном море. Но — достал, оказалось, мелко, — видать, летом здесь остров. И чем ближе я подплывал к Миколу, тем мельче становилось, дно вышало и вышало…
И вдруг подумалось мне: налечу я сейчас на него, с ходу толкану, он и выскочит… А я останусь на его месте… и там засохну… Представил это, и увиделись мне растерянные лица братишек, провожающих меня. Тоскливо подумал о далеком городе, которого ни разу не видел. И… начал изо всей силы толкать свой плот вправо, от Микола. Но я толкался не сбоку плота — тогда бы Микол сразу разгадал меня. Я толкался с хвоста, и издали не понять, в какую сторону я правлю. Стыдно мне было и жалко Микола. Но и занять его место на мели я не хотел…
Я проплыл от него шагах в двадцати. Была бы у меня хорошая снасть, я бы бросил ему конец, попробовал бы с ходу сдернуть его. Но у меня, как и у Микола, была только колючая цинковая прядь, метров пятнадцати. Если бы она и достала, в спешке Микол не сумел бы привязать ее к своему плоту.
Никогда не забуду, какими глазами смотрел Микол…
Он не винил меня, он, видно, думал, что я хотел помочь, но не справился, больно уж течение сильное. В его черных глазах была прямо нечеловеческая печаль и жгучая зависть: у людей все выходит как надо, а у него, несчастного…
— Ты раздели плот на две части, — торопливо крикнул я Миколу, пока меня несло мимо, — ты попробуй пустить две плитки на тросу…
Я ему советую, а на душе до того противно, и в глазах как-то горько. Проплываю сбоку и вижу — ничего у Микола не выйдет, крепко он сидит, один вряд ли снимется. А река несет мой благополучный плот, несет дальше. Вот уж и Микол растаял в сумерках. Не он, так, может, я бы сел на эту проклятую мель, может, он мое место занял. Но радоваться нехорошо. Да и впереди у меня еще много всякого. Самое страшное — Чушки-вишки, как подумаю — спина холодеет. Отец сказывал: Сысолу там раздваивает, а сильное течение бьет плоты об твердую плешину острова. Засадит плот накрепко, а потом растаскивает по бревнышку. Уж сколько плотогонов приходило оттуда восвояси.
Все ближе Чушки-вишки, все ближе. А что, думаю, я сижу, участи своей жду? Давай-ка попробую побороться с течением, чтобы попасть в левое русло, раз меня несет ближе к левому берегу.