Ювеналий спокойно и равнодушно отмахнулся:
— А, к чертям всех и лошадей… Вспомянем фронтовых друзей моих, живых и мертвых… Только вот мертвых-то поболе.
К Ювеналию прошмыгнула Соня, ласково прижалась щекой к его колючему лицу:
— Конечно, вспомянем, коли есть чем… А ну-ка, парни, тащите посуду… Ты, Леня, развяжи мешок, поглядим, что там… Мы с Ювеналием вот сюда сядем, вот так…
От Сониной воркотни, видать, полегчало на душе Ювеналия, размяк он, сел, молча уставился на веселый огонь. Потом сказал:
— Этими днями, Сонюк, я могилы обошел, товарищей своих. Много могил… Здесь, чуть южнее, наша Невельская дивизия дралась… Она наполовину из коми парней была, Невельская. И остальные все северяне — архангельские да вологодские…
Об этой дивизии я много слыхивал, но из памяти выпало, где билась она. И что Ювеналий в ней воевал, не знал я. А она — тут билась, вот тут, на этой самой земле, где костер наш горит, где кони пасутся, где брички стоят… Где я сижу, где Дина, Ленька, Мироныч и другие все. Где от целого города осталось только кирпичное крошево. Где теперь пленные с мастерками ходят строем.
Вот на этой самой земле.
Мы сидим у костра — а кругом солдаты Невельской дивизии спят — коми и русские. И солдаты многих других дивизий — и грузины, и татары, и других наций солдаты. Тихо спят, вечно будут спать вокруг вдребезги разбитого городка Великие Луки. Нелегко достался им этот город, но оттого — и славы им больше.
Долго рассказывал в тот вечер Ювеналий. Долго.
— …мы сформировались осенью, в сорок первом. Готовились на фронт. Апрелем сорок второго привезли нас сюда. Весна. Природа оживает, а не видать природы — потому страшные бои идут, горит все… Зимой, как немца огорошили под Москвой, у нас вроде сил прибавилось, «катюши» появились, танки. Ну, и у него немало, загодя фашист наготовил. Ох и было тут… Между Великими Луками и Невелем, у реки Ловать, есть высотка одна. Так вот, та высотка от подножья до вершинки кровью полита, как ливневым дождем. Переходила она то к немцу, то к нашим. Наконец приказали окончательно захватить высотку. Батальону капитана Морозова приказали. Тоже сысольский был мужик, комбат-то… И рано утром, еще затемно, пошел батальон.
Я слушаю Ювеналия, Ленька слушает, Федос-не-вешай-нос тоже слушает. Мирон Мироныч голову на руки положил — слушает.
— …вокруг голо, укрыться негде… Немец гвоздит из всех стволов… Взяли ребята высотку. Из батальона тридцать душ живых осталось. Немцы силой набросились, обратно им нужна высотка… А их — тридцать всего. И вот, когда из тридцати всего двое остались — вызвали они артогонь на себя. Все пали. Штук триста гадов отправили на тот свет, по склонам усыпано было, будто по берегу, на сплаве…
— Ювеналий, — спрашиваю я. — У тебя две «Славы»? Ты здесь получил?
— Один-то здесь. Тогда мы Ловать переплывали… — От кончика незатухшей папироски Ювеналий прикурил новую. — Как раз в начале нашего наступления. Отобрали у немца Ступинскую крепость, а один батальон за Ловатью засел в немецких окопах. И пошло у них там… После полудня — глядим — сигналят ракетой: патроны кончаются! Нужны, понимаешь, патроны и гранаты. Вот беда… Без припаса перебьют же там ребят… Послали трех автоматчиков, с мешками. Ни один не добрался, всех укокошили. А ракета опять — давай патроны… Ну, тогда я с товарищем попробовал…
— И? — восхищенно спросил Ленька.
— Как-то проскочили… сам удивляюсь. Где ползком, где как. Видно, Соня крепко ждала меня.
Соня ласково пригнула его большую голову, всю взлохмаченную, к своей груди, и что-то зашептала ему тихо, утыкаясь лицом в плечо Ювеналия.
А вокруг была ночь, темная осенняя ночь, у которой наш костер отвоевал лишь небольшой светлый круг. Колебались тени. Жмурились на огонь полуголодные лошади, подергиваясь в ознобе.
Подули резкие ветры вперемежку с холодными, колючими дождями. Пронизывало насквозь и нас и лошадей. Сколько раз добрым словом вспоминал я Ионаса, литовского моего дружка, за его пальто.
Разбитые войной дороги окончательно раскисли, и наши исхудавшие лошади еле тащили брички по непролазной грязи. В дороге почти все лошади расковались, побили копыта, многие сильно хромали.
Мы начали оставлять свои тяжелые брички в селах. Бригадир наш, Мирон Мироныч, честь по чести сдавал брички колхозам и, вздыхая, брал справки. Теперь мы ехали в одной бричке на четверых. Но и она будто была лишней для обессилевших коней. Веселый табор наш, который еще недавно скакал с сытой резвостью по летним дорогам, постепенно превращался в замерзшее скопище тараканов.
Но особенно тяжело стало, когда ранний иней опалил подножную траву и она окончательно поблекла, потеряла насыщающую силу.
И овса нет. И сухого сена никто не припас на нашем пути. И неизвестно, чем теперь кормить лошадей.
Быстрее всех начал сдавать Геркулес. Он прямо таял на глазах, как снежная баба в оттепель. Не стало плотных бугристых мышц, кожа свисла на крупных мослах — прямо жуть…
Теперь Геркулеса мы совсем не впрягали в бричку, он и самого-то себя еле тянул. Казалось, эта груда костей готова была рухнуть, развалиться, как плохо сложенный зимний штабель с лесом. Мы отчаянно старались спасти Геркулеса, но много ли мы могли сделать в тех условиях?
Бригадир наш, Мироныч, вовсе осатанел. Он похудел — и чем-то стал походить на Геркулеса. Он стал нервным и беспощадно гонял нас, чтобы добыть лошадям корму. Он-то, старый кавалерист, знал много всякого насчет лошажьей кормежки. Под его команду мы гатили топкие берега озер, срезали ножами острую, как бритва, еще зеленую осоку. Охапками таскали мы мягкие ивовые прутья, подкармливали ими наиболее ослабевших коняг, особенно Геркулеса. А Биа-борду мы угощали нежными побегами молодых сосенок, когда они попадались, варили в ведре хвою и вместо молока поили жеребенка этим пахучим зельем.
Под городом Торопцом мы увидели капусту. Там было большое подсобное хозяйство какой-то воинской части, капусты было много, ее только начали убирать.
Мы рассуждали так: солдатам паек дают — дают. Они не голодные — не голодные. Ничего не станет с ними, если и утянем мешок-другой. Верхними листьями подкормим лошадей, серединку сами съедим, а сколько-то, может, продадим или обменяем на хлеб. Ибо мы сами голодали не меньше лошадей.
Засветло сделали разведку. Уточнили, с какой стороны лучше подкрасться, чтобы часовые не заметили. А часовых было двое, с обоих концов поля, с винтовками они прохаживались у дощатых будок. Честно говоря, не очень-то хотелось лезть под винтовки…
Мирон Мироныч слышал, как мы шептались, разрабатывая капустную операцию. Слышал — и морщился. Представляю, каково ему было подойти к нам и сказать, что он все слышал и понял.
Но он подошел. Он подошел и сказал честно: что он все слышал. И сказал, что воровать нехорошо, но и выхода другого нет. И еще он сказал, что никто, конечно, не даст нам ни кочана, хоть как проси, тем более для лошадей. И еще, что готов теперь, как тот растопырь, охотник-ворюга, готов до коми-земли идти пешком и боком, с дрыном в рукавах, лишь бы кони остались живы.
А еще он плюнул — и ушел.
В набег вышли трое — Ленька, Федос и я. У каждого острый нож и по два пустых мешка. Нам надо набить их кочанами и потихоньку протащить до дороги, примерно с полкилометра по балочке. Туда около полуночи подъедут на бричке наши девчата, погрузим добычу и — с приветом…
Ночка выдалась темнющая — ничего не видать. Моросит мелкий дождик, будто колючие холодные опилки сыплются за шиворот.
Словно кошки крадемся по неглубокой балке, вымокли до нитки, еще не добравшись до поля. Но не холодно нам, а жарко, потому что сердца грохочут в груди.
Ярко горят у шалашей солдатские костры — это хорошо, они теперь для нас ориентиры, не заблудимся в темноте. Вкусно пахнет печеной картохой, вот бы и нам… Часовые пекут; видно, как ковыряют палками в золе. Пусть пекут… делом заняты…
— А вдруг да свистанут пулей? — шепчет Федос. Он, наверное, только об этом и думал.