Литмир - Электронная Библиотека

Я, конечно, ждал этого вопроса.

— Какая разница, Кави, я или кто другой… Ведь нашелся. Это ведь главное…

— Ну и ладна, — добродушно сказал хан Батый. — Я очен хорошо понял, почему так получилось. Очен. Ты, Федя, и дальше никому не отдавай свою Динушку. Больно хороший девка. Береги Динушку…

Я горячо пожал его сухую крепкую руку.

Теперь местность стала пустынной. Леса почти нет. Только островки ивняка да ольшаника. Хуторов тут, конечно, тоже нет, тут война сожгла села…

Едешь-едешь, смотришь — на дощечке, прибитой к столбику, обозначено: «Ивановка». Или — «Петровка». Затянутый травой проселок сворачивает от большака.

Прискачешь туда верхом, и сердцу тесно становится. Вместо села одни печные трубы, много труб, черные…

Людей нет, скота нет. Только одичавшие кошки голодно визжат. Да осенний ветер воет в трубах. Да дикая трава растет, буйно и безмолвно.

Трава… Видно, земля-то потом и кровью людей политая, не может бесплодно пребывать. Все-то ей, земле, хочется выталкивать к благодатному солнцу что-то живое. Вот и растет дикая трава…

Когда же теперь на этих пепелищах снова забьет жизнь? Когда теперь снова рано поутру запоют петухи и по всей округе развеется дурманящий кислинкой запах томящегося в печи хлеба? Когда?..

То тут, то там поблекшую осеннюю землю изрезали окопы, бесконечные окопы. Будто морщины. Некому их разровнять, засыпать. Может, и жители этих мест Давно уже лежат на дне окопов, да на брустверах, да в воронках и из них тоже теперь прет дикая трава…

Когда же на этих истерзанных полях заколосится рожь? И кто засеет поля эти?

Обгоревшие, ржавые скелеты машин, танки с колючей разорванной броней. Смятые в лепешку пушки. Затхлостью и гнилью отдающие блиндажи. Серебристые хребтины самолетов, наполовину вросшие носами в землю. Зеленые кучи патронов. Наполненные водой ржавые каски. И всюду — колючая проволока с неизменным черепом: «Осторожно! Не разминировано».

Наш табор теперь не так уже весело скачет. Давно кончился овес, и никто не спешит отсыпать нам кормов — ни лошадям, ни нам, погонщикам. Трава пожухла, стала жесткой, тощей. Лошади худеют.

Я печально смотрю, как у Геркулеса на заду постепенно исчезает желобок, а вместо него все выше поднимается хребтина, хотя и стараюсь я его подкармливать.

Махно вроде бы не так сдал. Правда, он и раньше не такой пышнотелый был, как Геркулес. Но все же сохранил он себя в основном из-за лукавства. Мы запрягаем его в бричку, а у подлеца глаза все назад зыркают. Если ямщик отвлекся чем и не видит, Махно моментально ослабляет постромки и не тянет. Конечно, за это ему платили — плетью по ребрам, но не очень это действовало на Махно, анархиста. Во всяком случае, он не перевоспитался за дорогу. И основная тяжесть опять-таки ложилась на Геркулеса, который ломил во всю силу.

Раскусив эту механику, мы стали впрягать Махно в паре с другими конями, чтобы дать отдохнуть Геркулесу. Но анархист и тут оставался верен себе: в паре с ним конь послабже скоро покрывался пеной…

В такие минуты чего мы только не желали ему! Мол, тебе бы ыбынского Кутю Митю в ямщики… Он бы тебе горячего уголька под хвост заложил — запрыгал бы, анархист окаянный…

Зато Махно резвее всех набрасывался на овес. Когда овес был.

Почти нисколько не сдали Туроб и Монголка. Правда, мы их пока не впрягали в бричку, только верхом на них ездили. Они все-таки были более приспособленные, держались на подножном корму.

После гибели Дон-Жуана Монголка долго ходила как пришибленная, озирается вокруг, а то и заржет жалостливо. Вот — и сейчас…

И я никак не могу забыть Дон-Жуана. Даже во сне вижу. И будто все кого-то догоняю на нем, в ушах ветер свистит, что-то кричу, кричу… Даже и не знаю, за кем гонюсь. Проснусь — а его нет. И так мне больно и обидно…

Вскоре из нашей бригады пропало сразу шесть коней. В том числе и мой один — по кличке Чалый. Он тоже довольно часто тянул бричку, хорошо тянул. Если бы сперли Махно — нисколько бы не жалко, ей-богу! Но вот странно, — в жизни всегда теряешь, что дороже и нужнее…

Дина с Машей тоже недосчитались одного коня. И Федос недосчитался.

Надо искать. Шестеро коней — не шестеро котят. Думали, по России совсем уж тихо-мирно поедем. Вот тебе и тихо…

На поиски отправились впятером, верхами, во главе с Мирон Миронычем. Решили прочесать округу.

Побаиваясь оставшихся мин, лазим вдоль оврагов… Побывали в наполовину сгоревшем селе, спрашивали. Нет наших коняг… Тогда решили заложить для поисков круг побольше. В ольшаниках шарим — нету, будто кони сквозь землю провалились.

Мирон Мироныч совсем помрачнел, каменной глыбой сидит в седле, зло матерится. Ведь ему за всех лошадей ответ держать… И время-то даром пропадает, осень настигает нас, а до дому еще ох как далеко! Далеко…

Назавтра целый день искали — впустую.

На третий день попали в Семеновку. Село. Осталось от села одно название. Домов — нету. В подножье крутого холма выбиты землянки, так селяне и перебиваются. Прямо из дерна торчат жестяные трубы, время еще раннее, и трубы дымят жиденько, горьким сырым ивняком тянет, — видно, им и топят печурки.

Попавшаяся навстречу старушка поведала, что нонешней весной сызнова собрался ихний колхоз, под прежним названьем. Есть ли председатель? А как же без председателя! Во-она, его труба глядит… Зовут как? Саватеев, Петра Ильич. Так-то мужик шустрый, душу положит. Только вот народу-то больно мало, мало народу, работать некому…

Мирон Мироныч велел мне зайти в председателеву «хату» и попросить того на переговоры. Я постучал в низенькую, как в овине, дверь, вдоль и поперек продырявленную и расщепленную пулями и еще черт знает чем.

— Заходьте, — послышался изнутри тонкий девчоночий голосок.

Я вошел, и в нос ударило затхлым духом подземелья. Сумеречно было в землянке, маленькое оконце — в ладонь — не освещало. Когда глаза мои немного привыкли, в темноте я увидел посредине стол, за ним сидел какой-то дядька. А та, которая ответила на мой стук, возилась у топящейся печки-бочки, варила картошку — пахло картохой.

Вдоль стенок я успел заметить уступы, тоже земляные, только покрытые сверху досками. Это, наверное, скамейки. Да они же и кровати…

У меня защемило в груди при виде этой нищеты и убогости. Вот война-то как расселяет…

Я передал мужчине просьбу нашего бригадира. Дескать, мы коней гоним и хотели бы потолковать. А он молчит в ответ, только промычал что-то. Тут девчушка подходит и говорит мне:

— Папа сказал: я бы, говорит, рад принять вас здесь, но видите — как тут… Он вас просит на улице поговорить.

Немой, что ли?

Девочка выцедила воду из котелка с картохой и тоже вышла вместе с нами.

На улице, при нормальном-то свете, я получше разглядел председателя. Он был высок ростом, ширококостный, но очень сухой. Вместо правой руки, вместо пяти пальцев, была у него клешня. Два больших черных пальца. Но это были уже, можно сказать, самодельные пальцы. Видать, в госпитале, когда кроили раненую руку, уж не до красоты было: больше заботились о том, чтобы человек хоть что-нибудь да мог делать изуродованной рукой. И получилась багрово-синяя клешня, будто вываренная в кипятке. Признаюсь, мороз по коже прошел, когда Саватеев за руку здоровался с нами.

Оказалось, он не немой. Вторая немецкая пуля свистанула его по шее, наискосок — около затылка зашла, а под подбородком вышла. И раскромсала голосовые связки. Теперь мычит только. Дочь его, Любушка, по губам догадывается, о чем он, и состоит при нем вроде как переводчицей.

Светловолосая, босая, в большом, не по росту, платье, Любушка застенчиво переводит нам мычание отца. А сама так влюбленно смотрит на него…

Фашисты по-всякому расстреливали его, но все равно не смогли до конца убить. Хоть такой — но живой.

Я ее понимаю, Любу.

Курносое, скуластое лицо Саватеева совсем не грустное. Он смотрит на нас весело, глаза серые, озорные: будто вот сейчас анекдот расскажет.

62
{"b":"833189","o":1}