Литмир - Электронная Библиотека

Только вот дом-то у них с земляным полом! Это удивило нас… Правда, пол плотный, хорошо укатан, утрамбован, но глина остается глиной: как ни ухаживай — пыли не избежать.

Мы с брательниками, бывало, о-очень сердились, когда дома приходилось скоблить ножами наши полы из широченных плах. Но зато потом любо-дорого поглядеть: полы белы как снег, чистота, даже воздух меняется в доме — как после грозового дождя.

А тут — глина. Да и не сравнить здешние домики с нашими. Наши строились — леса не жалели. Чтобы удобней было жить, чтобы просторно. Зимнюю и летнюю половину отгрохают, дом перекроют толстыми рублеными плахами, чтобы век стоял… А тут многие хатки соломой крыты…

А ведь тоже лесу немало. Ну, конечно, не как у нас, в Коми… Но не в том, видать, дело. Власть-то здесь наша только еще налаживается… Не успели здесь еще по-народному пожить, война помешала. А при старой власти — ясное дело — перебивались из кулька в рогожку.

Латыши натаскали на стол свежих пшеничных пышек и всем — трое нас было — поставили по громадной кринке молока. Ешьте!

Я с жадностью куснул мягкий, душистый хлебушек, с наслаждением запил холодным молоком. Честное слово — в раю вкуснее не будет!..

До войны, помню, у нас тоже сеяли пшеницу, но такой белый хлеб, как у латышей, никогда не получался. В наших краях лето короткое, недостает тепла до конца созреть зерну.

…Тот уголок Латвии, который нужно нам было пересечь, мы проехали без особых происшествий. Слышали мы, правда, что в некоторых бригадах есть потери, пропадали лошади, но без стрельбы. В нашей бригаде тоже на одного конягу стало меньше.

Купали мы свой табун в реке. Вдруг молодой мерин отчаянно заржал и начал барахтаться в воде на одном месте. И никак не может сойти, будто его за ноги держат. Кинулись мы на помощь, ныряем… Оказалось — там затонувший танк, наполовину затянутый песком. Мерин угодил прямо на него, нога застряла под буксирным тросом, мерин с испугу рванулся — и переломил ногу. Еле освободили конягу.

Пришлось прирезать. Как он пойдет, со сломанной ногой? Мирон Мироныч помрачнел и опять свой блокнот достал.

Было еще тепло, природа ждала осени, мы пока не мерзли, питались более или менее, и лошадям еще корма хватало, — и мчались мы вперед и вперед по незнакомым землям…

День ото дня я все больше привязывался к Дине.

Мне теперь хотелось все время быть рядом с нею, смотреть на нее; я ловил ее взгляд и чувствовал, как что-то переворачивается у меня внутри и дыхания не хватает…

Мне теперь хотелось беспрестанно слышать ее голос, ее звонкий смех, который просветлял лицо даже мрачного Мирон Мироныча.

И что бы ни делала Дина — все было мило, и казалось, никто не сможет сделать заботливее и ласковее ее, и правильнее. А раньше вроде бы я и не замечал всего этого, куда только смотрел…

Вот она соломенной мочалкой моет у ручья непоседливого Биа-борду. До колен засучила брюки, икры ног крепкие, загорелые. Расчесывает кучерявую, как у барашка, шерсть малыша, поправляет ему челочку на лбу, что-то ласково выговаривает жеребенку, а тот от умиления закрыл глаза и так и льнет к своей хозяйке. А мне — стыдно сказать! — до того хочется побыть на месте Биа-борды, почувствовать тепло и ласку ее рук…

Вот она вяжет венок из пахучих полевых цветов. Длинные и ловкие пальцы ее удивительно проворно сплетают стебли, и ни один цветок не помнется, все они повернуты лицом наружу и сочно смеются всеми своими красками…

Но и этот венок попадает на голову счастливого Биа-борды. Хорошо уж хоть — не на черную башку хана Батыя!.. У него, паршивца, всегда находится время околачиваться там, где не надо. Ну и допрыгается он когда-нибудь…

А вот Дина, прислонившись к плечу Сони, старательно подпевает ей, и хотя голос ее не такой гибкий и богатый, как у Сони, мне он кажется сердечнее…

Вот она у костра помешивает ложкой взбулькивающую кашу. А шальной ветер крутит дым, чадит в Динины глаза, и ей приходится яростно протирать их тыльной стороной свободной руки. Я бы схватил его за горло, швырнул бы подальше — чтоб он не кидался как попало, не выедал едким дымом ее глаза… Но разве совладаешь с ветром?

Вот она, приподнявшись на цыпочки, натягивает шлею на рослого коня, запрягает его. Мне жалко Дину, мне хочется сказать ей: «Давай мы с тобой на одной бричке поедем! И с радостью возьму я на себя все, что потяжельше, — все!»

Но не смею я так сказать. Виноватым чувствую себя перед ней за тот майский праздник Победы. Она и сама намекала, что знает мою вину… А как ее искупить, эту вину…

Меня все больше, все сильнее тянет к ней, не могу себя сдержать. И мечусь и терзаюсь, как олень в лесном пожаре…

Зачем только я тогда, в День Победы, так напился! Зачем, спрашивается?

Ленька вовсю с Машей крутит. Будто всю жизнь знакомы, будто он чуть ли не муж ей.

— Ты любишь Машу-то? — стесняясь, спрашиваю я у Леньки.

— А кто его знает, — ухмыльнулся Ленька в ответ. — Была бы девка!

— Хоть любая? — удивляюсь я.

— А чего ж! — щерится Ленька, и веснушки его светятся.

Я как-то теряюсь от его слов, мне почему-то неудобно за Леньку, — перед ним самим неудобно, перед собой. Не знаю почему.

— Здорово ты, — говорю я какую-то глупость, вроде завидую. — И когда научился…

— Хы, — отвечает Ленька и слегка краснеет. — Это ты все вздыхаешь, гляделками хлопаешь… Смотри, утянут твою Дину, покусаешь локотки… Как тогда Наташу в Лукабанядоре…

Ленькино воспоминание неприятно резануло меня, но в то же время я заметил, что старая рана уже не саднит в моей душе.

— Ладно, — говорю я Леньке, чтобы только сказать что-нибудь.

Ювеналий все чаще стал отлучаться от нас. Видать, у начальства-то много разных дел. Но другое меня беспокоило — что-то частенько стал Ювеналий появляться навеселе.

Вскоре он защеголял в кожаной тужурке с «молнией». И армейская фуражка была еще новенькой. Сбоку, на комсоставском ремне, пистолет висит — картинка!

Прискачет Ювеналий к нам на сером в яблоках жеребце, и любо-дорого поглядеть на него. Александр Македонский! Честное слово — Македонский. Только у того пистолета не было…

Начальник колонны, Сметанин, нахваливает нам Ювеналия. Дескать, всю нашу оборону держит в руках, и без его стараний — кто знает, сколько лошадей бы потеряли… Но наш бригадир, Мирон Мироныч, не восторгался такими словами, а только ворчал да вытаскивал свою записную книжечку.

— Сдается, слишком на широкую ногу стали жить начальнички! Непонятно, еромакань, за чей счет…

Ювеналий вернул мне триста рублей, которые занимал еще на пароходе. Они мне очень пригодились. Я сразу же купил у ефрейтора Богдана Зенича почти новые трофейные ботинки. Чудо, что за ботинки! Прочная скрипучая кожа и каменно-крепкие подошвы. И голенища длиною в три метра… хоть опоясывайся, как турок. Добрые голенища, по прозвищу — обмотки!

Вовремя я с обновой! Ведь осень на носу, а я почти босой, сапоги-то мои свистнули в поезде. Теперь у меня, кроме этих австрийских ботинок, было литовское пальто серой шерсти, подарок Ионаса, американский пиджак, отечественные суконные штаны, которыми на лесопункте меня премировали. Вот сколько государств одели и обули меня, теперь-то мне осень — полдела…

Но сейчас даже не холод главное.

В своей новой форме — а на толстенных подошвах я выглядел и выше и солиднее — я теперь еще больше стал тереться возле Дины. Прямо не хочется отходить от нее. Тем более как только отойду, мое место занимает пронырливый Батый.

Я злюсь на хана и на Дину. Всякие планы строю — как отвадить хана с автоматом от Дины. Но и стыдно мне, никак не осмелюсь сказать о своих мучениях — ни ей, ни тем более ему.

Но терпение мое лопнуло, все-таки решился я. Мы как раз устраивались на ночлег. Дина помогала мне готовить колья для шалаша.

— Дина, — говорю, — а чего это Батый все вокруг тебя увивается? Сказала бы ему, чтоб подальше держался?..

Говорю я ей это как бы между прочим, как бы вопросительно, и, одновременно, заостряю осиновый кол.

60
{"b":"833189","o":1}