— О-о, вам уже не видать, какая красотища была раньше в Емдине-то… С одной стороны Эжва-матушка, а с другой — голубая Емва. А в окружении воды — белое чудо стоит! Не стоит, а будто плывет… Пять церквей на холмах… А вокруг стена, тоже белая. И толстая: коридор в стене…
— Да неужели? — удивляется звонкий молодой голос.
— А ты как думал! — наставляет первый голос, рассказчика. — Раньше здесь у самого Степана Пермского штаб был. Еще при нем церкви те строили, шестьсот лет назад!
— Какой такой Пермский? — спрашивает все тот же звонкий голос.
— Но!! И этого не знаешь… Да он же в Коми, в наши места, нового бога притянул… Говорят, умный был мужик. И хитрый. И по-нашему шпарил гладко. Говорят, мамаша его коми была… Говорят, он по Эжве-то до Емдина на камне поднимался… Мы с тобой на пароходе, а он на камне…
— Чудеса ты баешь…
— Так он же святой!
— Ну, если святой, тогда конешно… Тогда и на камне можно.
Снисходительная усмешка слышится мне в этом молодом голосе, но разговор волнует меня по иной причине.
Шестьсот лет назад… Шестьсот лет… А я, дурак, ничего и не знаю — будто только от меня и начинается все…
Хриплый голос молчит, ничего больше не рассказывает. Молчит и река. Только пароход наш шлепает плицами, и звонкие шлепки эти, ударяясь о лес на ближнем берегу, тотчас возвращаются сюда, на палубу. Меня уже познабливает от ночной сырости, я иду вниз, в свой третий класс.
Дина и Маша спят на нижней полке обнявшись, чтобы лучше уместиться в тесноте. Я хотел поглядеть на Динино лицо, но темно уже, ничего не разобрать. Повздыхав, снял я ботинки и лег рядом с Ленькой на фуфайку.
Вокруг спит много людей, и чужих совсем, и новых моих товарищей, с которыми предстоит мне пройти еще один волок в жизни, совсем неизвестный волок…
Я уже начал было засыпать, но вдруг кто-то мягко опустил руку мне на лоб. И тихонечко шепчет, и голос у него дрожит:
— Не пугайся, Федя, это я, Ювеналий. Одолжи мне еще сотню. Выиграл я тыщи три, не меньше, а потом все спустил, и не заметил как… Теперь снова хорошая карта пошла, сплошняком десятки и тузы… Одолжи, парень, сделай милость…
Я отдал Ювеналию еще сотню, отговаривать его не имело смысла. Кому-нибудь другому я, может, и не дал бы, но ему не жалко — он мне нравился. Правда, у меня у самого-то теперь всего сотня осталась…
А потом я уснул под неустанное биение пароходных колес. Утром меня разбудил удивленный голос Дины:
— Да полно дрыхнуть! Посмотри, творится-то что!..
— Чего такое? — вскочил Ленька. — Тонем, что ли?
— Как же… ты уж и пузыри пускаешь… Да чего ты увидишь отсюда? Выметайтесь добром! — сердится Дина.
Мы выскочили на верхнюю палубу и… остолбенели. Было облачно, и солнечно, и влажно. Видно, под утро прошел хороший дождичек. А впереди — во всю ширь небес и во всю водную ширь — многоцветно и ярко переливалась радуга.
Радуга! Я в жизни не видывал такую! Чтобы вот так же ясно сверкали все цвета — ив высоком небе, и в глубокой воде: ярко-красный, ясно-желтый, небесно-голубой… И все оттенки осенней осины… И никакой цвет не тускнеет, не блекнет, одинаково ярко светится из конца в конец.
Мы ошеломленно смотрим, смотрим, смотрим… И все люди на палубе смотрят. Древняя старуха с иссохшим лицом торопливо крестится и что-то бормочет беззубым ртом. Вся душа моя непонятно взбудоражена, будто сейчас должно произойти что-то необыкновенное, небывалое…
— Свят-свят-свят, Каленика-птица прилетела, — бормочет старуха. — Здорово живешь, Каленика-птица!
Как это она молится? Разве так молятся? Она же какие-то стихи читает, а не молится…
— Какая Каленика-птица? — допытываюсь я у старухи и волнуюсь. Почему волнуюсь — сам понять не могу, не могу объяснить.
— Сам-то на куды глядишь? — сердито отвечает она. — Али курослеп?.. Господь бог вон послал ее, иштоб она поглядела, ишто творят люди на земле…
И наш «Коми колхозник», белая глыба, будто резвее помчался, будто веселей захлопал плицами, чтобы скорее войти под удивительное крыло Каленики-птицы, под крыло, вольно распластанное над Эжвой-рекой.
До Котласа мы почти двое суток считали колесами воду…
У Котласа Эжва-Вычегда сливается с Сухоной. Подходят они сюда с разных сторон, одна с северо-востока, другая с запада. Встречаются они, сливаются в одну, новую реку, с иной, сдвоенной силой. Новая эта река — Северная Двина — круто поворачивает на север. Безбрежно широка она, Северная Двина… И тянет меня поплыть по ней дальше, тянет меня своими глазами увидеть, как вся эта несметная масса воды вкатывается в Белое море.
Тянет река за собой, зовет.
Но здесь, в Котласе, нам нужно выходить. Здесь нам нужно пересесть в вагоны и мчаться на запад — туда, к другой Двине, к Западной, туда, где еще теплы пожарища страшной войны.
До свидания, «Коми колхозник»! Счастливо тебе вернуться к родным берегам. Первый раз я в такой большой, такой длинной дороге. И, честно скажу, как-то боязно было мне покидать обжитую полку в нашем битком набитом третьем классе. Вроде притерлись мы на пароходе, привыкли.
Небольшой железнодорожный вокзал тоже битком набит разношерстным людом. Как и на дебаркадере, толпа на вокзале качалась в ожидании поездов, и каждый новый поезд не убавлял эту неизбывную толпу — ни на человека.
Ведь Котлас — это дорожный перекресток, отсюда в разные стороны и водные пути, и железные пути, и шоссейки, — бойкое место. Но ведь, кроме того, шел еще какой год… сорок пятый… Победный и трудный год. И тыщи людей, да что тыщи — сотни тыщ, мильёны! — которых война разбросала по всей нашей стране, теперь снимались с мест и двигались домой — с востока на запад, с севера на юг, с юга на север, — домой, домой, домой!
В Котласе мы с Ленькой подбили дебет-кредит… У него осталось семьдесят рублей, у меня — чуть поболе. Ювеналий, как я и думал, все излишки просадил… Нельзя сказать, чтоб я радовался своей догадливости. А Ленька скалит зубы: и хорошо, говорит, что продул он твои червонцы, теперь мы, по крайней мере, на равных будем…
Чего ж хорошего: он без денег и я — пустой? А деньги нам во как нужны были! Мы думали, нас повезут через Москву, а там без денег-то как? В столице-то?..
Как-то надо доставать деньги… А как их доставать?
— Слушай, — Ленька говорит, — давай уздечки загоним? Ну, не все, конечно… Котласские ведь держат лошадей? Руками и ногами ухватятся небось за новенькие-то уздечки…
Уздечки…
Это, конечно, был самый короткий путь к обогащению… И — что уж греха таить — мы обсудили всесторонне этот короткий путь. Но совесть нас заела, рука не поднималась на казенное добро. Отказались мы уздечки продавать.
— Федь, а давай загоним табак! — подал новую идею изворотливый Ленька. Все-то он прикинуть успел.
Да, был у нас табак. Выдали на хлебные карточки. На четверых нам отвалили две здоровые пачки легкого табака. Да нет, не пачки, а два огромных короба, на которых золотом было написано что-то загадочное, таинственное. Такую коробку за одни золотые буквы купить можно! А по тому времени табаку и цены не было…
Однако табак на четверых, надо у девок согласие просить на продажу. А им что — некурящим-то! Смеются… А Дина еще и спрашивает:
— И не стыдно вам торговать-то?
— Чего стыдно? Не ворованное продаем, свое, — окрысился Ленька. Но мне показалось, что он тоже, как и я, Дининым вопросом смущен. Мне, честно признаться, совестно было торговать. Стоять с этим табаком — а все смотрят. А если еще кто знакомый увидит меня, торговца, провалюсь ведь со стыда сквозь землю…
Но — решили, куда теперь деваться!
Чтоб не приняли нас за воров (мол, откуда у таких сопляков табак?), нарядились мы в самое лучшее. Я оделся в черные суконные штаны, натянул сатиновую рубаху, а потом, поразмыслив, напялил и полосатый американский пиджак. Волосы легонько намаслил и аккуратно расчесал. В сторонку отошел, чтоб ребята не засмеяли…
Смотрю, у Леньки черная челка тоже поблескивает. И он намаслился…