И опять кричу:
— Не берите руками горящие предметы, горячо, обожжетесь!
Но моего голоса не слышно.
А Иванов-Разумник с пудовым портфелем, как бесноватый из Симонова монастыря.
— Это вихрь! на Руси крутит огненный вихрь. В вихре сор, в вихре пыль, в вихре смрад. Вихрь несет весенние семена. Вихрь на Запад летит. Старый Запад закрутит, завьет наш скифский вихрь. Перевернется весь мир. И у кого есть крылья — —
— Уж народ-то больно дик, ничего не поделаешь! — горюет Шишков, простуженный.
Тут и Замятин, вижу, в сереньком, только что из Англии вернулся, еще на человека похож, осторожно прислушивается.
И Пришвин с электрическим самоваром в руках.
— Михаил Михайлович, — прошу, — дайте ваш электрический самовар на одну ночь, спирт у нас кончился.
— Я вам молока пришлю. Два рубля бутылка.
А сам крепко держит самовар, не выпустит.
— У Ивана Алексеевича халтура поправляется, — смеется Микитов, — продал два вагона кофею, а кофий — из голубиного помета.
«Да, как сохлые листья в помойку! — повторяю я, и обида душит меня, — погубили Россию! Последние головни горят. И осталось русское сердце — сапогом его! — и слово — да черта с этим словом, пиши и говори по-тарабарски! Кара? Нет, это суд Божий. Царь-колокол воры украли!»
И опять кричу:
— Не берите руками горящие предметы, горячо, обожжетесь!
Но моего голоса не слышно: мое слово воры украли!
И я лежу, свернувшись в горящий комок — последняя головня.
А из соседней комнаты слышу: это «дебренский старец» Иван Александрович о России — о чем же еще? — о России, ведь о ней все думы.
— У России душу вынули.
И слова его, как гвозди.
И вдруг я увидел — и мне в огне моем стало покойней, — в ногах у меня по стене длинная повисла змея:
голова змеева, а рот человечий!
внимательно так смотрит, надолго повисла, крепко. И я понял: — что страж мой, и будет со мной неизменно. И за шкапом показались две морды:
уши ослиные, борода козья, а глаза умные песьи — кланяются.
И из-за железной печки мелькает и вьется — —
И я понял: мне не подняться.
*
Вижу нашу тесную прихожую — —
Входит Микитов, огромный, черный, в черной балтийской матроске:
«Я три ночи не спал, — места себе не нахожу, так и побежал бы. И бежал бы, пока хватит духу. Нет, Россия не может погибнуть! Земля дремучая — по кустам, по ельнику прячется дремучая сила, молчит. Только ее имени не знаю. И как назвать? Иду я по Невскому, руки горят — — »
«Иван Сергеевич, — говорю, — посмотрите: прогнивает от неправды человеческое сердце. Кровь — три года нож и пуля! — кровь и грязь — все хватком, все нахрапом, «не обманешь, не купишь!» и нет милостыни мира, только для себя, — озверело наше сердце. Бессовестье душит Россию. Гневом дремучего сердца обличите вы эту неправду, эту ложь, кровавую мару».
А он ничего. Вышел и дверь прихлопнул.
И вижу, опять входит, несет кожаную подушку в белой наволочке и в угол ее, потом принес другую, а потом третью и всё в угол, одну на другую.
Белые подушки поднимаются в углу, как белая крышка гроба.
Белую крышку гроба вижу в углу нашей тесной прихожей.
*
Лежу в огне, горю — стужа больше не трясет — стреляет в ухо, горю.
Горю в огне. Кашель душит, — рвет глотку. Душит ржавь.
И не могу остановиться, не могу остановить мысли: они — как вихрь.
И я выговариваю все мои мысли: боюсь, разорвет.
Я говорю, говорю, говорю и не знаю, чего говорю, я выговариваю мысли: они как вихрь. Стой! передохнул и опять: не то разорвет, — говорю, говорю, говорю.
Я жду чего-то.
Приходят в дом, слышу, стучат дверью, но разговора не слышу, как онемели. Все затаилось, ждут чего-то.
За стеной, в соседней квартире, ребенок плачет, — помню, по весне появился на свет, — плачет и плачет. Потом девчонка-нянька, укачивая, поет песню. И мне чего-то жалко, жду чего-то и чей-то голос зовет:
Лежу в огне, горю. Стреляет в ухо. Душит ржавь. Горю.
Мой неизменный страж — змея.
Седой дым ползет. За дымом комнату не узнаю. Просторная и высокая, не та. Седой дым ползет по потолку.
«Просто, — говорю, — белая рубаха, кипарисовый сольвычегодский крест, дощатый гроб».
И чей-то голос зовет:
И чего-то жду, и жалко мне.
Сторожит змея —
И ходят по углам в дыму, прячутся, крылят —
один, как на ходулях, маленький, пузатый, торчит пупок.
И опять говорю, говорю, говорю — мои мысли, как вихрь: разорвет — говорю, говорю, говорю.
*
Поздно вечером приехал доктор.
Первый раз вижу. (Афонский — он меня знает — приедет только завтра.) А этого позвали, я понимаю: очень со мной беспокойно.
Доктор слушал, нырял, выстукивал.
— Крупозное воспаление. Левое легкое — на почве алкоголизма.
Тут я как очнулся: всю вижу, комнату, только сквозь дым.
— Я не пью!
— На почве алкоголизма.
— — —
Закрыл крепко глаза и покорился.
А в доме совсем затихло, и по соседству тихо.
*
Лежу под огненным покровом.
— Матерь Божия, спаси, спаси! — слышу неотступно и жарко.
А я покорился.
И представляю себе, — «на почве алкоголизма»!
— ночь, я иду в Москве по Долгоруковской, пробираюсь к знакомому кабаку, «где торгуют дольше, чем в других». Я знаю такие кабаки. Осень, грязь, луна серебрит булыжник. Остановился у фонаря, крепко зажал в руке медь — —
— Матерь Божия, спаси, спаси! — слышу неотступно и жарко.
Зажег я огарок, поставил на стул, плюхнулся на диван. Догорает, чадит, а потушить не могу. Опустил я палец в раскаленный подсвечник
— Матерь Божия, спаси, спаси! — слышу неотступно и жарко.
В отхожее место в угол я запрячу бутылку, запрусь. Господи, измаялся я и нет мне выхода! И вижу, сижу я у Спасской заставы в «Гробу» — трактир третьего разряда — и Мозгин Мишка со мной, остекленел весь, пропиваем крест. В Новоспасском монастыре ко всенощной звонят.
— Матерь Божия, спаси, спаси!
И не могу я подняться, лежу пригвожденный под горящим покровом, жестким, как из чертовой кожи, не могу стать с огненного креста моего, из костра палящего, а стать бы мне на ноги и в последний раз —
последний раз
поклониться до самой земли
сердцу человеческому, изнывшему от обиды, утраты, раскаяния —
сердцу, задохнувшемуся от неправды нашей, — сердцу, щадящему и жалостливому во власти беспощадной суровой судьбы, — сердцу, надрывающемуся в смертной тоске —
Тройным рыданием зарыдал бы я — —
*
— — пробил я черепом дно моего дощатого гроба, полетел сквозь землю — на мне белая рубаха и крест кипарисовый —
«Мать сыра-земля!»
— — вниз головой лечу в земле через земляную кору — кости и черепа, куски тела, персть и прах — чую состав земляной, сырь, чую запах земли —
«Мать сыра-земля!»
— — прорезаю земляную кору, недра земли —
песок и камень; камень пробил, сквозь камень лечу — в огонь.
Огонь, как море в грозу!
Нырнул в огонь,
И иду под огнем, как под водой, иду в самую жгучую глубь. И как из шайки, окачивает огнем. Сердце, как голубь, вот дух перервет.
И вдруг вижу: над головой синее небо и сквозь небесную синь светят звезды!
К звездам высоко лечу над землей — на мне белая рубаха и крест кипарисовый —
«Сестры-звезды!»
Я лечу над землей, звезды горят, и память горит!
как звезды —
о тех, кто тоскует —
кто не находит места себе на земле —
кто глухими ночами безнадежно бьется о стенку
и просит и молит безнадежно — —
«Сестры-звезды!»
В вихре несусь я за звезды —
дух во мне занялся и сердце стучит — в звездном вихре несусь я.
Все мне странно — и огненный столп, и косматые звезды, и, как огонь, золотая парча, и крылатые очи.
Золотые запрестольные иконы, ликов не вижу, золотые крутятся в вихре, но я узнаю: это ангелы Божьи!
И я руки мои простираю:
«Здравствуйте, ангелы Божьи!»
И подают мне ангелы Божьи свои горячие руки. И я, как подожженный, взвиваюсь огнем и огнем несусь в небеса.