Но при всех своих улыбках г-н д’Авриньи, сохранявший тем не менее опасение относительно здоровья Мадлен, не терял ее из виду ни на миг в то короткое время, что он проводил около нее.
С тех пор как была назначена ее свадьба с Амори, Мадлен, по мнению всех, чувствовала себя лучше и была привлекательнее, чем когда-либо прежде; но глаза отца и врача видели симптомы физической и душевной болезни, проявлявшиеся непрестанно.
Краски жизни вернулись на обычно бледные щеки Мадлен, но эти живые краски, казалось, краски самого цветущего здоровья, выделялись на скулах немного больше, чем нужно, в то время как овал лица оставался очень бледным и сеть голубоватых вен, едва видимых у других, явственно проступала сквозь тонкую и прозрачную кожу девушки.
Огонь, блестевший в глазах девушки, был для всех огнем молодости и любви; но г-н д’Авриньи среди этих веселых искр узнавал время от времени бурные вспышки лихорадки.
Весь день Мадлен, сильная и живая, весело прыгала в гостиной или бегала как сумасшедшая в саду.
По утрам же, до прихода Амори, и вечером, после его ухода, вся эта девичья резвость, охватывавшая ее в присутствии возлюбленного, угасала, и тело девушки, такое слабое, гнулось, как тростник прогибается под своей тяжестью, и искало точку опоры не только для ходьбы, но и для отдыха.
Кроме всего этого, Мадлен — всегда такая мягкая, полная доброжелательности — почему-то по отношению к одному человеку из всех, кто ее окружал, за эти семь или восемь дней очень странно изменилась; хотя Антуанетта, которую Мадлен приняла как сестру, когда два года тому назад отец дал ее своей дочери в подруги, оставалась для Мадлен все той же, такой тонкий наблюдатель, как г-н д’Авриньи, заметил, что его дочь очень переменилась по отношению к Антуанетте.
Когда смуглая девушка, с черными, как вороново крыло, волосами, со своими полными жизни глазами, с алыми губами, входила в гостиную, эта сила молодости и здоровья, бьющая в ней, вызывала в ангельском сердце Мадлен чувство инстинктивного страдания, похожего на зависть; это чувство овладевало ею почти безотчетно, и она ложно истолковывала все действия своей подруги.
Если Антуанетта оставалась в своей комнате, а Амори спрашивал о ней, в ответ на это простое проявление дружеского интереса он слышал несколько резких слов.
Если Антуанетта была рядом и Амори взглядом останавливался на мгновение на ней, недовольная Мадлен уводила своего возлюбленного в сад.
Если Антуанетта гуляла в саду и Амори, не зная, что она там, предлагал Мадлен выйти туда, та находила предлог, чтобы остаться в гостиной, ссылаясь то на жаркое солнце, то на прохладный воздух.
Мадлен, такая прелестная и любезная со всеми, была несправедлива к своей подруге, словно избалованное дитя, которого все больше и больше раздражает другой ребенок, если он его стесняет или не нравится ему.
Но Антуанетта интуитивно, будто она находила поведение Мадлен естественным, делала вид, что не обращает внимания на те мелочи, какие в другое время ранили бы ее сердце и гордость; далекая от этого, она, казалось, жалела Мадлен, прощая ей несправедливость. Антуанетта, которая должна была прощать, казалось, сама вымаливала прощение; когда Амори еще не было или как только он уходил, она подходила к Мадден, и та только тогда вдруг понимала, насколько она несправедлива, и протягивала ей руку и даже иногда обнимала ее, готовая заплакать.
Не звучал ли в глубине души обеих девушек голос, неслышный для всех, но говоривший только с ними?
Часто г-н д’Авриньи намеревался просить прощения у второй дочери за несправедливость Мадлен, но, как только он произносил первые слова, Антуанетта клала палец на его губы и, смеясь, заставляла его молчать.
Приближался день бала. Накануне обе девушки долго обсуждали свои туалеты, и, к большому удивлению Амори, Мадлен меньше занималась своим нарядом, чем нарядом своей кузины.
Сначала, следуя своей привычке, Антуанетта предложила Мадлен одеться так же, как она, то есть в платье из белого тюля на атласном чехле, но Мадлен считала, что розовый цвет больше идет Антуанетте, и та почти сразу же согласилась с мнением подруги, сказав, что она оденется в розовое. Больше об этом не говорили: казалось, что все решено.
На следующий день, то есть в тот день, когда г-н д’Ав-риньи должен был всем объявить о счастье своих детей, Амори проводил время с Мадлен.
Но, как и во всем, что она делала в этот день, девушка при приготовлении своего туалета проявила страстное волнение, что особенно удивило Амори, знавшего естественную склонность своей невесты к простоте. Что заставляло ее мучиться? Разве не было ей известно, что в его глазах она всегда будет самой красивой?
Амори, покинувший Мадлен около пяти часов, вернулся в семь. Он хотел, до того как прибудут гости, до того как Мадлен будет принадлежать всем, быть с ней, по крайней мере, час, смотреть на нее сколько ему захочется, говорить с нею вполголоса, никого не приводя в негодование.
Когда Амори вошел к Мадлен, она была уже одета — лишь ее головной убор, венок из белых камелий, лежал на столике, — но полагала, что одета она плохо. Амори поразился бледности Мадлен; весь день прошел в непрерывных досадах, которые утомили и ослабили ее, и она держалась только благодаря своей воле и сильному нервному возбуждению.
Вместо того чтобы встретить Амори своей обычной улыбкой, она сделала нетерпеливое движение, увидев его; так как он был явно поражен ее бледностью, она произнесла с горькой улыбкой:
— Вы находите меня очень некрасивой сегодня вечером, не правда ли, Амори? Но бывают дни, когда мне ничего не удается, и сегодня один из таких дней. Я плохо причесана, платье мое испорчено, я ужасна.
Бедная портниха, которая была здесь же, смутилась, протестуя.
— Вы ужасны? — сказал Амори. — Мадлен, напротив, ваша прическа чудесна и очень идет вам! Ваше платье очаровательно, вы прекрасны и милы, как ангел.
— Тогда, — сказала Мадлен, — в этом нет вины портнихи или парикмахера — все во мне: я не подхожу ни к прическе, ни к платью. Ах, Боже, Амори, какой у вас плохой вкус, если вы меня любите.
Амори подошел, чтобы поцеловать ей руку, но Мадлен, казалось, не видела его, хотя стояща перед зеркалом, и, показывая почти неприметную складку на своем корсаже, сказала:
— Видите, мадемуазель, эту складку нужно убрать, я вас предупреждаю, иначе я брошу это платье и надену первое попавшееся.
— О Боже мой, мадемуазель, — сказала портниха, — это пустяк, и через мгновение, если вы хотите, складки не будет, но нужно будет переделать корсаж.
— Вы слышите, Амори, вам нужно нас покинуть, я не хочу, чтобы осталась эта складка, делающая меня безобразной.
— И вы предпочитаете, чтобы я вас покинул, Мадлен? Я подчиняюсь, я не хочу быть виновным в преступлении против красоты.
И Амори удалился в соседнюю комнату, а Мадлен, занятая или казавшаяся занятой своим платьем, не сделала ни малейшего движения, чтобы его удержать.
Так как необходимая переделка не должна была занять много времени, Амори остался в комнате, соседней с будуаром, где одевалась Мадлен; он взял номер "Ревю", лежавший на столе, чтобы занять время.
Но, читая, Амори невольно прислушивался к тому, что происходило рядом, и, хотя он следил глазами за строчками, эти строчки ни о чем ему не говорили, так как мыслями он был в соседней комнате, от которой его отделяла тонкая дверь; таким образом, он слышал все упреки, какими Мадлен осыпала парикмахера и портниху, он слышал все, даже то, как она нетерпеливо стучала ножкой по паркету.
В это время дверь напротив будуара открылась и появилась Антуанетта. По совету Мадлен она надела простое платье из розового крепа, без всякого украшения, без цветка, без драгоценностей; невозможно было одеться более скромно, чем она, и, однако, она была прелестна.
— Боже мой, вы здесь, я не знала, — сказала она Амори и хотела уйти.
— Почему вы уходите? Подождите хотя бы, чтобы я сделал вам комплимент! В самом деле, Антуанетта, вы сегодня красавица!