Что же касается его интеллектуальных способностей, то мы постараемся подробно рассказать о них, причем с тою же беспристрастностью, с какой поведали о его физических достоинствах. Надо сказать, что г-н де Монжиру был из тех, о ком в Палате пэров обычно ничего не говорят по той простой причине, что и сами пэры не любители поговорить, но пусть это никого не вводит в заблуждение, ибо дело тут вовсе не в их беспомощности, а в простом эгоистическом расчете. Принято думать, будто слова — это пустое, в отличие от того, что написано пером… Тут явная ошибка или, вернее, пословица родилась во Франции раньше, чем появилось конституционное правительство. Теперь же, напротив, нет ничего долговечнее слов, какими бы легковесными они ни казались, ибо слова стенографируют во множестве экземпляров, классифицируют, отправляют на хранение, а потом — через год, через два, через десять лет — они появляются снова, подобно героям древних трагедий, которых считали мертвыми и которые вдруг восстают из своих могил, заставляя бледнеть тех, кто о них забыл. Вот по этой самой причине, но не по какой-нибудь другой, граф де Монжиру никогда ничего не говорил — с трибуны, разумеется, ибо повсюду в других местах за ним, напротив, признавали ту самую легкость речи, свойственную нашим государственным мужам и заключающуюся в том, чтобы ронять со своих уст поток невыразительных слов, которые вполне могли бы сойти за красноречие, если бы они хоть время от времени неистово опровергали какое-либо суждение или устремлялись с высот какой-нибудь идеи. Впрочем, человек гибкий, в силу своей учтивости, а также и осмотрительности, граф де Монжиру счел для себя удобным и, возможно, полезным никогда не становиться помехой для кого-либо, примыкать к любому большинству и, следовательно, жить в мире со всеми. Государственный советник во времена Империи, депутат при Людовике XVIII, пэр Франции при Карле X, он со своим эгоистичным пристрастием к спокойствию и гордостью занимаемым положением вынужден был ценить улыбку людей, находившихся у власти, хотя, надо признать, ни разу коллеги не могли обвинить его в раболепном послушании или отнести к сонму должностных лиц низшего разряда, готовых из кожи вот лезть, добиваясь приглашения к какому-нибудь жалкому обеду на улице Гренель либо на бульваре Капуцинок. Нет, г-н де Монжиру не признавал, как правило, иного превосходства, кроме королевской власти, независимо от того, существовала эта власть благодаря или вопреки, основывалась ли она на божественном праве или была провозглашена народом; что же касается министров, то, поскольку наш пэр Франции в конечном счете был одним из тех редких вельмож — я вынужден употребить это слово из-за отсутствия в нашем языке такого понятия, как джентльмен, — итак, стало быть, мы говорили, что он был одним из тех редких вельмож, которые еще остались во Франции; он беседовал с ними со всеми на равных, а иногда даже свысока; он обедал у них, ибо они обедали у него, и каждый раз, когда кто-то из них обедал у него, он преподавал им уроки хорошего вкуса и пышной простоты; сохраняя видимость свободы — ибо, ни в чем не нуждаясь, он никогда ничего не просил, — относя на счет необходимости оберегать свою независимость отказ оказывать услуги в ответ на обычные просьбы, какими обременен государственный муж; наконец, граф де Монжиру принадлежал к многочисленному племени политиков, полагающих, что они выполнили свой долг, поддержав мнение большинства, и думающих, будто принесли достаточно блага стране уже тем, что не сделали ей зла.
Более того: граф де Монжиру привык относиться к окружающим с чувством некоторого превосходства, родившимся у него еще в ту пору, когда преимущества, даруемые молодостью и богатством, обеспечивали ему в обществе ту самую славу франта, что сделала графа д’Орсе королем заморских fashionables[13], — так вот, граф де Монжиру привнес в сферу общественных дел неизменную торжественность своего появления на публике. Он сознавал свое высокое социальное положение, а главное, что было, разумеется, еще важнее, вел себя соответственно этому положению. Он был пэром Франции, если можно так выразиться, с головы до пят. В судейском кресле он смотрелся великолепно, и, хотя ничто на первый взгляд не выделяло его из среды собратьев новой формации, взгляд обвиняемого обращался к нему как к человеку значительному, с чьим мнением должно считаться. И в самом деле, один его вид заставлял почувствовать достоинство верховного суда. Голосовал граф де Монжиру с элегантностью, какая никак не могла остаться незамеченной, — словом, он был одним из тех столь редких сегодня достойных людей,’кто, приспосабливаясь к своей эпохе, сумел, тем не менее, сохранить традиции былых времен, поэтому, если требовалось показаться на людях, будь то какая-нибудь депутация, похоронная процессия или общественное празднество, при голосовании всегда выбирали его. В отношении одежды и этикета ему доверяли полностью, и благодаря его влиянию чуть было не прошел закон о мундире, показавшийся членам нижней палаты, как г-н де Монжиру называл иногда по ошибке господ депутатов, до неприличия аристократическим. Беспредельно добросовестный даже в малейших деталях, он при всех обстоятельствах умел соблюдать хороший тон, даже когда спал с открытыми глазами на заседаниях Палаты или в какой-нибудь гостиной, если представлялся удобный случай; в других же гостиных, куда он попадал по воле случая, то ли удостаивая чести своим визитом г-на Дюпена, то ли сам удостаиваясь чести быть принятым королем, он в высочайшей степени владел необычайно трудным искусством с каждым обращаться в соответствии с тем социальным положением, какое уготовила тому судьба, или тем рангом, какого тот добился, сочетать почтение с непринужденностью, а то и величавостью, модулируя каждую ноту гаммы своей обходительности в умелых хроматических сочетаниях, варьируя до бесконечности интонации и эпитеты, искусно и потому незаметно переходя от воздавания почестей к их получению, от прошений к покровительству; всегда отменно вежливый, он никогда не показывал своих истинных чувств, балансируя на грани лести и дерзости, причем никто ни разу не мог счесть его ни льстецом, ни наглецом. В нем было что-то, но в небольших дозах, и от Ришелье, и от Фиц-Джеймса; словом, это был — как сказал некогда один принц, который прослыл бы самым остроумным человеком во Франции, если бы осмелился демонстрировать всем свое остроумие, — это был отлично законсервированный дворянин.
А как известно, в ту пору года, когда нет больше фруктов или почти что нет, кажется счастьем, если можно отыскать хотя бы консервы.
И все-таки именно у г-жи де Бартель следовало попристальнее присмотреться к графу де Монжиру и понаблюдать за ним. Около двадцати пяти лет их связывали отношения глубочайшей интимности; причем все знали об этих отношениях, и долготерпение барона де Бартеля в определенной мере узаконило их в глазах света. При жизни г-на де Бартеля их считали образцовыми любовниками; после смерти г-на де Бартеля их стали считать образцом супружеской добродетели. Между тем отношения их так и не были узаконены браком, и все были немало удивлены, когда после смерти барона между старыми друзьями не произошло официального сближения. Даже сама г-жа де Бартель сказала как-то об этом графу, правда, поспешим сразу же добавить, скорее под воздействием чужих советов, нежели по собственному побуждению. Но в ответ на это г-н де Монжиру, подобно Шамфору, простодушно заявил: "Я тоже об этом думал, дорогой друг, но, если мы поженимся, где мне, черт возьми, проводить свои вечера?"
И такой ответ вполне можно было понять, ведь в течение двадцати пяти лет этот человек вечерами не бывал дома.
Так вот, этими вечерами, которые столь длительная близость позволила г-ну де Монжиру выдвинуть в оправдание своего отказа от брака, благородный граф неизменно оставался пэром Франции — иными словами, человеком безупречного внешнего вида, поскольку привычка стала второй натурой у этих избранников, заслонив собой первую, подобно тому, как некоторые источники обладают даром покрывать плотным налетом деревья, цветы и даже птиц, очутившихся на какое-то время в их водах.