Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

На следующей станции — замешательство. Люди с криком ринулись в переполненный вагон. Волна человеческих тел подхватила и отбросила Пьера. Над сводами, над городом, где-то там, в вышине, слышались глухие разрывы. Поезд снова тронулся. И в это мгновение какой-то словно обезумевший человек, сбегавший, закрыв лицо руками, по станционной лестнице, вдруг скатился вниз… Еще успели увидеть кровь, сочившуюся между пальцами… И снова туннель и мрак… В вагоне крики ужаса: «Готы, готы!..»[7] В общем смятении, слившем всех этих людей в одно целое, Пьер схватил прикоснувшуюся к нему руку и, подняв глаза, увидел, что это — Она.

Она не отстранилась. Ее взволнованные пальцы судорожно сжали схватившую их руку, а потом медленно отдались пожатию, — мягкие, горячие, успокоенные. Так стояли они под покровом мрака, и руки их, точно две птицы в одном гнезде, прижались друг к другу; сквозь горячие ладони единым током текла кровь их сердец. Они не обменялись ни словом. Не пошевельнулись. Его губы почти касались завитка волос на ее щеке, кончика уха. Она не смотрела на него. На второй остановке она отняла свою руку — Пьер ее не удерживал, — скользнула в толпе, ушла, так и не бросив на него взгляда.

Когда она исчезла, Пьер спохватился. Поздно. Поезд уже тронулся. На следующей станции он вышел на улицу. Тот же вечерний сумрак, то же незримое касание редких перышек снега, и город, еще испуганный, но уже готовый улыбнуться. В вышине все еще парили птицы войны. Но Пьер не видел ничего, кроме той, которая вошла в его сердце; и он вернулся домой, рука об руку с незнакомкой.

Пьер Обье жил со своими родителями недалеко от сквера Клюни. Отец его был судьей; брат — шестью годами старше — с первых же дней войны ушел добровольцем. Истинно французская добропорядочная буржуазная семья, почтенные, добросердечные, прекраснодушные люди, ни разу в жизни не дерзнувшие высказать собственное суждение и, по всей вероятности, даже не подозревавшие о такой возможности. Неподкупно честный, проникнутый сознанием высокого значения обязанностей председателя суда, г-н Обье счел бы себя смертельно оскорбленным, если бы кто-нибудь заподозрил, что его приговоры могут быть продиктованы иными соображениями, нежели те, которые внушают ему требования справедливости и голос совести. Однако его совесть никогда не высказывалась против правительства, даже шепотом. Она была прирожденным чиновником и всецело подчинялась официальным государственным установлениям, которые, даже меняясь, остаются безупречными. Власть предержащая в глазах г-на Обье была чем-то святым и непреложным. Он искренне восхищался как бы отлитыми из бронзы душами великих судей прошлого, независимых и непреклонных, и, быть может, втайне считал себя их преемником. Это был совсем маленький Мишель де л'Опиталь, на которого столетие служения Республике наложило свой отпечаток. Что до г-жи Обье, то она была в такой же мере доброй христианкой, в какой ее муж добрым республиканцем. И, подобно тому как ее честный, неподкупный супруг соглашался быть послушным орудием правительства против всякой неузаконенной свободы, она, в простоте душевной, присоединяла свои молитвы к человекоубийственным молениям, возносимым во имя войны во всех странах Европы католическими священниками и протестантскими пасторами, раввинами и попами, газетами и всеми благомыслящими людьми того времени. Оба они — отец и мать — обожали своих детей, как истые французы, только к ним и питали глубокое, настоящее чувство, готовы были всем пожертвовать ради них, но чтобы не отставать от других, не задумываясь, приносили их в жертву. Кому? Неведомому божеству. Во все времена Авраам отдавал Исаака на заклание. И его прославленное в веках безумие продолжает служить примером несчастному человечеству.

В их семейном кругу, как это случается нередко, было много любви, но не было душевной близости. Да и возможен ли свободный обмен мыслями там, где не пытаются разобраться в своих собственных? Что бы вы ни думали, вы обязаны уважать известные догматы; и если они вас стесняют, даже оставаясь в строго очерченном кругу (а именно, относящиеся к потустороннему миру), то что же сказать о тех, которые, подобно обязательным гражданским догматам, стремятся вмешиваться в жизнь, всецело руководить ею! Попробуйте-ка позабыть о догмате родины. Новая религия возвращала нас ко временам Ветхого завета. Она уже не довольствовалась благочестивым лепетом и бесхитростными обрядами, в какой-то мере полезными, хотя и смешными, как исповедь, пост по пятницам, воскресный отдых, которые навлекали на себя едкие насмешки наших «философов» в те времена, когда народ был свободен — при королях. Новой религии требовалось все, на меньшее она не соглашалась: весь человек — его плоть, его кровь, его жизнь и помыслы. И прежде всего его кровь. Никогда еще со времен мексиканских ацтеков божество не было столь кровожадным. Было бы глубоко несправедливо утверждать, что верующие от этого не страдали! Они страдали, но верили. О люди, бедные мои братья, для вас и страдание — доказательство промысла божия! Г-н и г-жа Обье страдали, подобно другим, и, подобно другим, поклонялись божеству. Но нельзя же было заставить подростка точно так же отречься от сердца, от чувств, от здравого смысла. Пьеру хотелось хотя бы разобраться в том, что его угнетало; но он не дерзал высказать ни одного из сжигавших его существо сомнений, ибо все они начинались словами: «Но если я в это не верю?» — что уже само по себе было кощунством. Нет, он не мог говорить.

Они воззрились бы на него с изумлением, со страхом, с негодованием, стыдом и болью. И так как Пьер был в том восприимчивом возрасте, когда нежная, еще не окрепшая оболочка души поддается малейшим дуновениям жизни и, трепеща под ее легкими перстами, обретает законченную форму, то ему уже заранее становилось и грустно и неловко. О, до чего сильна была их вера! (Но так ли уж сильна?) И как это им удавалось? Спросить об этом было нельзя. Но когда среди верующих один не верит, он подобен человеку, лишенному какого-то органа, быть может и ненужного, но присущего всем остальным; и он, краснея, сторонится других.

Понять тревогу Пьера мог бы только его старший брат. Пьер обожал Филиппа, как часто, ревниво оберегая свою тайну, младшие обожают старших: брата или сестру, случайного знакомого, порой даже мимолетного спутника, уже скрывшегося из виду, всех, кто олицетворяет в их глазах образ того, кем они хотели бы стать и кого они одновременно хотели бы любить. Целомудренный, но уже тревожный жар души — предвестник будущих противоречивых страстей! Старший брат замечал это наивное обожание, и оно льстило ему. В ту пору он старался читать в сердце Пьера и многое осторожно объяснял ему: хотя и более мужественный, чем Пьер, он был человеком того же мягкого, женственного склада, — особенность, которой не стыдятся эти достойнейшие из мужчин. Но пришла война и оторвала его от привычного труда, от занятий наукой, от его юношеских мечтаний, от дружеской близости с младшим братом. В самозабвенном опьянении первых дней войны он бросил все и, подобно большекрылой птице, ринулся вдаль, ослепленный героическим и нелепым упованием на то, что своими когтями и клювом он покончит с войной и восстановит на земле мир. С тех пор эта птица два-три раза возвращалась в гнездо, с каждым разом, увы, все более пощипанной. Он расстался со многими иллюзиями, но говорить об этом ему было тяжело. Ему было стыдно, что он верил во все это. Как глупо было не разглядеть подлинный лик жизни! Теперь он с ожесточением стремился разбить все прежние иллюзии и стоически принять действительность, какой бы она ни была! Он бичевал не только самого себя; с болезненным раздражением ополчался он на подобные же иллюзии, которые находил в душе младшего брата. Когда в первый приезд Филиппа Пьер бросился к нему, сгорая от желания раскрыть перед ним свое замурованное сердце, его сразу же охладило обращение старшего брата, правда по-прежнему ласковое, но с оттенком какой-то горькой иронии. Вопросы, готовые сорваться, замерли на устах Пьера. Филипп, угадывая их, одним небрежным замечанием или взглядом останавливал его. После двух-трех попыток Пьер, душевно раненный, ушел в себя. Он не узнавал больше брата.

вернуться

7

Тип немецких аэропланов, в 1918 году бомбардировавших Париж.

25
{"b":"596238","o":1}