И еще об одном никогда не догадаться ребенку: когда отец чинит тазы и кастрюли, каждый удар молотка, точно раскаты барабанного боя, вызывает и у него в душе целый каскад картин.
Прежде всего это картины, которые по утрам в понедельник проходят у него перед глазами. Кабатчица Эрнестина метет свой двор — выметает остатки чужих развлечений. Поднимаемый метлой ветер гонит перед собой красные и белые спички, окурки, пробки, стаканчики из-под лимонада, позолоченные обертки от шоколадок (их можно выиграть, покрутив нечто вроде лотерейного колеса возле прилавка), два-три мелка (ими пишут на грифельных досках бильярдисты или игроки в стрелку). Ветер настоящий, большой, даже если он слабый, как сегодня, и ветер от метлы, — словом, любой ветер кружит весь этот мусор, взвивает его в маленьких смерчах, то собирает вместе, то раскидывает по сторонам.
Эта картина открывается перед Фердинаном, когда он глядит на волю из распахнутого окна своего сарайчик а, — картина яркая, залитая солнцем и точно перечеркнутая оконными прутьями, точь-в-точь как тюремная решетка, совсем черная, если смотреть сквозь нее на свет.
…Иногда и люди все равно что эти мелкие предметы: их сметают, их заслоняют предметы покрупнее. Взять хотя бы его, Фердинана, когда он на своем паровозе проезжает по виадуку над старинными крепостными валами или когда пешком идет на станцию через тот же виадук, — так вот, если минутку постоять, прислонившись к шаткому ржавому парапету, и взглянуть направо, голова сразу начинает кружиться — там далеко, внизу, под ногами, течет река; а посмотришь влево — и голова кружится уже оттого, что невообразимо далеко внизу копошатся на своих огородиках, спокойно и невозмутимо, крохотные люди. А когда он едет на паровозе, тень от первого крепостного вала — она будто толчок, будто раскат барабана, и вот она уже позади, и перед ним в светлой глубине открываются огороды и люди, такие привычные, только очень маленькие, и сразу же — тень от второго вала, опять толчок, барабанный гул, и все уже стерлось. Сметено, как метлой…
И ты уже погрузился в темно-зеленую свежесть акаций, путь идет теперь через лес, по земле, что примыкает к древнему рву. А в огородах, наоборот, душно и жарко, в их глубину никогда не проникает ветер, солнце хранится там, как на складе. Точно ты попадаешь в маленькую Бретань, омываемую теплым течением, — помнишь, об этом рассказывали в школе. На этих огородах можно вырастить все, чего душа пожелает. Уж кому-кому, а Фердинану это доподлинно известно, он знаком с огородниками, видел их, что называется, в натуральную величину. Он узнаёт их оттуда, сверху, когда проезжает над хибарками, где они держат свой инструмент, — хибарки кажутся тогда спичечными коробками. Есть у него там даже свояк, и как-то в воскресенье они с женой у него обедали, прямо в саду, и после кофе, после рюмочки ликера… можно сказать, что все было как в лучших домах, сидели без пиджаков, но жилеты застегнуты на все пуговицы; правда, чувствовали себя немножко скованно, ведь аллеи в этих садиках не очень-то широкие, так что не развернешься… Да, так вот после рюмочки ликера свояк потащил его к грядкам показывать свою картошку. И вправду, таких огромных картофелин на другой земле не получишь. И года не проходит, чтобы на огородах крепостного вала не уродилось какое-нибудь чудо, какой-нибудь феномен: то репа в три кило весом, то морковка, похожая… черт знает на что! Фотографии в газете. Один из огородников — теперь он уже не казался маленьким, когда стоял перед тобой, — он притащил целый ворох газет и все радовался — «Взгляните-ка на этот снимок!» — что земля у них такая щедрая. Но в тот воскресный вечер Фердинан почти не смотрел себе под ноги, на землю, на огороды. Опора виадука — вот что его поразило, она была огромна, он никогда до этого не видел ее снизу. Поразительно было и то, что оттуда, снизу, едва можно было разглядеть парапет, и когда по виадуку прошел маневровый паровоз, один, без вагонов, он показался игрушечным; Фердинан прекрасно знал по времени, по расписанию — кстати, который тогда был час? Теперь и не вспомнишь, — знал, что там, в паровозе, сидит Тентен Мазюр и что через десяток секунд паровоз опять проедет по виадуку, только уже задним ходом, знал и все-таки… Высотища такая, что даже паровоз, этакая махина, кажется козявкой, просто козявкой! «Люди, — думает Фердинан, — одни и те же люди, видишь ли их вблизи или издали… Иной раз все зависит… А сам-то ты…» Фердинан представил себя там, «наверху», в машине, на месте Тентена Мазюра, и к тому же в состоянии некоторой отрешенности, которое наступает после рюмочки ликера… Представил себя самого, и каким он кажется, если смотреть на него вблизи или издали… «Рраз! И поминай как звали!» — это Эрнестина напоследок прошлась метлой по мусору; видно, довольна, что с этой работенкой покончено, и даже закричала от удовольствия, пусть все вокруг слышат, что мусор уже в канаве; последний взмах метлы получается особенно мощным, метла взлетает над головой; Эрнестине не хочется лишний раз бегать взад-вперед по двору, и, прежде чем отправиться в свое заведение протирать полы мокрой тряпкой, она швыряет метлу к дверям кухни. Если Фердинан не услышал звука падения метлы на залитую асфальтом полоску тротуара, бегущую вдоль дома, то только потому, что как раз в этот миг он ударил молотком… А ведь правда, с людьми так всегда бывает: считают себя маленькими, а на самом деле большие, считают себя большими, а сами-то маленькие, и вот — «Рраз! И поминай как звали!», как говорит Эрнестина…
Вот едешь ты на своем паровозе, предместье позади, и позади глухая стена огромного жилого дома, тут всегда приходится давать свисток, потому что повсюду скрещиваются подъездные пути шахт, — и вдруг внизу, под откосом, возникает маленькое футбольное поле, зеленое с белым, а вокруг грязная цементная стена, и ты прямо попадаешь на матч. Все залито солнцем, кругом полно народу, барьеры трибун только что побелены, и поле расчерчено свежей известью, и ворота тоже сверкают белизной… Два или три футболиста в красных майках и один в зеленой бегут по полю, но у тебя нет возможности даже разглядеть, где там у них мяч, успеваешь только схватить слухом самое начало крика, который вырывается сразу из двухсот или трехсот глоток, и все уже скрылось, снова стена. Кончилось. Исчезло. Сметено. Все кажется бессмысленным. Что они делают, эти люди? Зачем они бегают? Посмотрели бы на себя со стороны… Для тебя это бессмысленно, а для них? Они даже не заметили тебя, и вообще сколько человек с трибун проводило глазами твой поезд, тебя, работающего в воскресенье в вечернюю смену и исчезнувшего за стеной, покрытой рекламными щитами, где намалевана огромная пачка цикория? Эта стена для тебя — толчок, раскат барабана.
И сразу же — дворик маленькой фермы, жара, солома, сухая глина, петух клюет курицу, и — «Рраз!», как сказала бы Эрнестина, — высокая серая башня, квадратная, точно эта мастерская, и голубятня без голубей. Он знает там все наизусть; подумать только, ведь сколько раз катается взад и вперед…
И тотчас — огромное ярко-желтое поле, прямо в лицо. Иногда кажется, что поле спит, чувствуешь жар его дыханья — так сейчас в раскрытое окно дышит на тебя улица; иногда поле чуть колышется, то там, то здесь пробегает ветерок и расчесывает пряди пшеницы.
Квадратная башня напоминает его мастерскую. Когда-то здесь была акцизная управа. Четыре толстенных черных стены, как у старинных шахтных построек; может, эти стены и не такие древние, как крепостные валы, но вряд ли намного их моложе; во всяком случае, они чернее, чем налетающая на паровоз тень крепостного вала, тень глухой стены, тень башни без голубей. Черная стена бросает свою черную тень совсем рядом с ребенком, который сидит на солнце и… Фердинан перестает стучать по днищу кастрюли… Да, малыш все еще играет на барабане; что ж, отлично, есть еще несколько спокойных минут.
В этих четырех стенах — одно-единственное окно, вот это самое, с решеткой, как на тюремных окнах; но солнце, падающее на засаленный верстак, кажется от этого еще ослепительней и ярче. Снаружи под самым окном когда-то стояли старинные весы. Фердинан их еще помнит, они тут же начинали раскачиваться, стоило человеку ступить на них. На весах любили качаться дети… А потом доски совсем сгнили, ступать на них стало опасно, особенно для детей, и пришлось весы сбросить в ров. Это было как раз тогда, когда старую булыжную мостовую заменили щебенкой — не здесь, а подальше, на отрезке шоссе Брюнео… Съездил раз-другой грузовичок с опрокидывающимся кузовом, и вот уже никто не помнит о старых весах… «Рраз, раз!» — пришли дорожные рабочие, поработали трамбовками, и весов как не бывало, все сметено — из памяти людей исчезает еще одно воспоминание о прошлом или позапрошлом веке.