— Это разинцы? — тихонько спросила Енафа соседок.
— Царевич какой-то приехал.
— А воевода где?
На площади стучали топоры. Мурашкинские мужики сколачивали помост. Среди работников суетились мурашкинские стрельцы и мурашкинские казаки.
Помост ещё доделывали, а уже тащили ковры.
— Воеводские, — узнал Савва.
Коврами выстлали помост и дорогу к помосту. Пришлые казаки, все с ружьями, с саблями, привезли золотой стул.
Вдруг толпа задвигалась, раздалась, и под пронзительные свисты через толпу провели воеводу, воеводиху, трёх воеводских сыновей — старшему двадцать, младшему пятнадцатый, затем голову Кружечной избы Фрументия, без семейства, двух подьячих, писаря, сотника, двух полусотников...
Среди чужих казаков крутилось четверо бобылей и пьянюги Гришка с Маруськой. Лавочку когда-то имели, валенками торговали, козьим пухом, всяким вязаньем, рукодельем. На беду себе к винцу пристрастились. Пошло их достояние прахом. Муравьи в муравейник тащат, а эти — из дому. Потом и дом пропили. В сгнившей, в ничейной баньке кукуют.
Упокой вдруг появился. Стал выхватывать из толпы зажиточных людей. Один яму дегтярную держал, поташный заводик, другой — лавку скобяную. Выдернул двух крестьян, торговых людей, владельцев стругов, имевших с полдюжины крепостных, хотя сами-то тоже были в крепости. Вздёргивая того и другого, кидал Упокой взгляды на Савву, на Енафу. Самому тащить совести не хватило, указал казакам. Поставили Савву с Енафой перед помостом, но детина казак, тот, что праздничному столу изумился, цыкнул на Упокоя, отвёл супругов обратно в толпу:
— Как выйдет царевич Нечай, так сразу и бейте ему челом. Зовите откушать.
Снова затрезвонили колокола, будто Пасха на дворе, открылись двери соборного храма, и на площадь вышла толпа знатных людей. Впереди «царевич» в золотой шубе, в золотых сапогах, в золотом шлеме — великан. Даже казак-детина, знакомый Саввы и Енафы, был ему по плечо. За «царевичем» следовало шестеро «бояр», все в шубах из чёрных лис, в высоких собольих шапках, в красных сафьяновых сапогах, расшитых лалами и жемчугом. Казаки, сопровождавшие государева сына и вельмож, были все в шелках, пуговицы на кафтанах — самоцветы, рукояти сабель, пистолетов — в золоте, серебре, перламутре.
«Царевич» ступил на ковёр.
— Савва! — прошептала Енафа. — Пора!
И пошла первая, и Савва, как во сне, кинулся за нею. Упали в ноги «царевичу».
— Зови! Зови! — Енафа даже толкнула Савву.
— Ваше высочество! — крикнул Савва. — На хлеб-соль пожалуйте. Осётры заждались, гуси-лебеди!
И умер от страха: воевода бы не уличил в обмане. Обошлось.
Подскочил казак-детина:
— Царевич Нечай! Твоё высочество в сём городе ждали, радовались. Царский стол во всей красе у этого человека.
— Ты кто? — спросил Нечай.
— Савва-корабельщик. Я в прошлом годе у Степана Тимофеевича был на пиру.
— Приду, — сказал Нечай и прошествовал по коврам на помост.
Среди казаков знали: «царевич» — природный казак Максим Осипов. В царевичи определён на тайном сговоре самим Степаном Тимофеевичем. За добрый нрав, за чистое лицо, за глаза-соколики. Ясно взглядывал, словно бы одаривал. И уж очень хорошо улыбался. Изъяны у Нечая тоже были: громовой голос и годы. Царевич Алексей помер шестнадцати лет от роду, а Максиму к тридцати подкатывало.
Народ глазел на царского сына не сомневаясь. «Бояре» тоже как бояре, в шубах, в шапках.
Нечай сел на золотой стул, и суд начался.
Казак в парчовой ферязи подходил к «царевичу», подставлял к его устам ухо, а потом шёл на край помоста и сообщал народу повеление его царского высочества.
— Злодеи, прислужники изменников-бояр, — кричал казак что мочи, — самовластвовали в здешнем краю без совести, пили вашу кровь как воду, а посему Нечай-царевич отдаёт их всех на суд вашего круга. Что приговорите, то и будет. Отныне вы, старые и молодые, сами себе господа. Имя ваше — казаки.
Воевода Давыд Племянников лихоимствовал в Мурашкине по обычаю, не лютее воевод Лыскова, Княгинина, Макарьева, но обиженных было много.
— Сей дракон! ни одной девицы не пропустил. На кол его! — закричали обесчещенные отцы семейств.
— Четвертовать! В мелкие куски посечь!
— Повесить!
— Башку долой! — веселились молодые парни.
Казак, исполнявший роль глашатая, подошёл к «царевичу», выслушал и объявил:
— Мы не царёвы палачи — четвертовать, не турки — на кол сажать. Повесить так повесить. Ставьте виселицу, а коли голову рубить — тащите плаху.
Гробовой тишиной придавило Мурашкино. Кто-то из мужиков сказал:
— Виселицу ставить — столбов таких нет, в лес ехать далеко.
— Да вы его на пеньке. Курям-то головы рубите! — засмеялся казак, посматривая, впрочем, в сторону «царевича».
Чурбан прикатили с поповского двора. И снова безмолвие.
— Ну чего же? — грозно закричал казак. — Али вы — судить, а мы — казнить? Нет уж, сами управляйтесь. Коли топоры тупые, саблю дадим.
Смутился народ. Понурился. Злое веселье ушло в землю под лаптями, под чёботами, под сапожишками.
— Жалко воеводу? — спросил казак, недобро сверкая глазами. — А он вас больно жалел, когда ноздри рвал, уши резал, ноги-руки сёк? А кому-то небось — и голову долой... Было? Или, может, не было?
— Было, — ответили из толпы.
— Вот и посчитайтесь с ним за свои обиды. Страшно убить доброго человека, а кровопийца — всё равно что волк.
— А нет ли охоты исполнить приговор у подсудных? — вдруг грянул «царевич», да таким басом, что многие вздрогнули.
— Я! Я! — закричал Фрументий, голова Кружечной избы.
— Экий ты мерзавец! — изумился воевода.
«Царевич» махнул рукой.
Казаки собирались тащить Племянникова, но тот дёрнул плечами, подошёл сам к чурбану, громко, твёрдо спросил:
— Где же поп, чтоб грехи отпустил?
— А ты, когда калечил людей, попа звал? — спросил воеводу Фрументий.
Племянников засмеялся:
— Вот перевёртыш! Нашёл-таки господ по себе! — возвёл глаза к небу. — Помилуй, Боже, дураков!
Опустился на колени, положил голову.
Казаки дали Фрументию саблю, тот помахал ею, взвешивая, приноравливаясь.
Давыд Племянников приподнялся вдруг, закричал семейству:
— Прощайте, милые! — и, страшно выворачивая глаз, искал Савву и нашёл: — Осетровый хрящ тебе в глотку!
Фрументий пнул воеводу в загривок и с бабьим визгом рубанул. Голова стукнулась темечком о землю, Фрументия обдало фонтаном крови. Отскочил, кинул саблю на труп. Казаки тотчас скрутили ему руки, подвели к толпе.
— Теперь его судите! — приказал с помоста глашатай.
Мураши омертвели: кровавое дело, знать, не кончилось на воеводе.
Вдруг крикнула женщина:
— Фрументий половину села по миру пустил! Мою Маньку, крошечку, засёк до смерти! Двадцать алтын выбивал. А у нас их не было. Не найдётся мужика, сама голову отсеку ироду.
Фрументий боком-боком побежал к помосту.
— Я — ваш! — кричал он «царевичу». — Любую службу сослужу! Смилуйся!
— Ты — ихний, — сказал казак-глашатай, посматривая на «царевича», но указывая на толпу.
Казаки столкнули с чурбана тело воеводы, подтащили Фрументия. Несчастный выл, корчился.
— Тятенька! Тятенька! — крикнула девочка, выскакивая из толпы.
Казаки торопливо ткнули бывшего подьячего Тайного приказа лицом в воеводскую кровь, тотчас и сабля свистнула. А девочка-пятилеточка уже вот она, схватила голову тятеньки и кинулась в толпу, к матери, к братьям, к сёстрам. Мураши в ужасе рассыпались, побежали.
Пришлось казакам девочку догонять, голову отнимать, кровью вымазываться.
Площадь опустела, но подсудные остались.
— Куда их? — спросил глашатай «царевича».
— Этих — в капусту, — указал на воеводскую семью. — Остальных на все четыре стороны.
Казаки тотчас и зарубили воеводиху и трёх её сыновей.
— А бумаги?! — вспомнил глашатай. — Может, согнать народ?