Дуня выглянула из-за её плеча, растрёпанная, с половником в руке.
- Шестьдесят градусов и переворачивать на третий день, хозяйка. Я помню. Езжайте уже.
Вальден спустился в дорожном плаще, с портфелем.
- Я еду с вами. Обряд без свидетеля Печатной палаты закон не признаёт.
Через час мы выехали. Мох с подоконника я завернула в мокрую тряпицу и держала на коленях, как котёнка.
За заставой я развернула край тряпицы. Мох побурел за ночь, хотя с вечера я его поливала. Не порыжел по краям от сухости, как в первые дни в Вельмонте, а побурел пятнами, изнутри. Так буреет мох у Ока, там, где в воду идёт соль.
Он был оттуда, из Тиховодья, и до Ока ему было два дня пути. Значит, там уже начали. Я снова завернула его, полила из фляги и держала ладонью сверху до первой станции.
Глава 51. Карета
На первой станции нас догнал верховой из Ольшан. Лошадь у него была в мыле, листок в руке мокрый. Почерк Берты, крупный и кривой.
«Лотта пропала из постели. Доктор Соммер сказал, что сам её поищет».
Генерал прочёл, сложил листок и убрал за обшлаг. Сказал кучеру: «Гони».
Карета трясла так, что у меня клацали зубы. Я держала мох на коленях и считала станции.
Генерал отправил гонца назад с приказом Касперу: искать вдоль протоки, к Оку не соваться, если найдут след, ждать нас. Сказал это ровно, без запинки. Потом сел в угол кареты и полчаса смотрел в окно на одно и то же поле. Пальцы на набалдашнике трости у него побелели.
Лошадей меняли на каждой станции. Станционные смотрители выходили в ночных колпаках, видели генеральский мундир и бегали быстрее. Вальден на третьей станции купил хлеба и кислого молока. Я раздала всем пастилу из Флориного пакетика «на нервы».
К ночи Вальден записал при фонаре что-то в блокнот, закутался в плащ и уснул по-настоящему, с открытым ртом. Мы с генералом сидели напротив. Фонарь под потолком качался, и тень от его лица качалась вместе с ним.
- Она уходит во сне к воде, - сказал он. - С весны. Берта привязывала ей к ноге колокольчик. Я велел снять, она плакала от него.
- Она с вами каждое утро шепчется, Берта мне говорила. Она вас дождётся.
- Знаю. - Он смотрел в тёмное окно. - Если я не успею, вы должны знать. Мне надо сказать вам несколько вещей, пока мы едем. Потом может не быть времени.
- Вы знали, что приказ поддельный?
Глупый вопрос. Я видела его лицо в суде.
- Нет. Двенадцать лет думал, что приказ настоящий, а я исполнитель. Исполнитель тоже виноват, только меньше. Мне не хватало духу считать себя виноватым меньше.
- А теперь?
- А теперь не знаю, что с этим делать. - Он помолчал. - Я привык нести. Когда положить нечего, руки не знают, куда деться.
Карету тряхнуло на гати. Колено у него стукнулось о мою лавку, он поморщился и не убрал ногу. Я тоже не убрала свою.
- Веста. Я не прошу прощения за то, что люблю. Прошу за то, что молчал.
Я смотрела на свои руки. Подруга моя Люба говорила: «Мариш, мужики не меняются, они переодеваются». Двадцать лет я прожила с человеком, который за меня решал. Где жить, на кого записать дело, когда мне устать. А я соглашалась, потому что так было удобно, и потом проснулась в сорок пять лет без ничего. Даже рецептуры у меня отняли, мои собственные, которые я придумала у плиты.
- Я боюсь не вас, - сказала я. - Я боюсь, что опять растворюсь. Что проснусь однажды, а меня нет. Есть жена генерала Бреннера, хозяйка при муже. А меня нет. Я это уже один раз пережила.
- Я знаю.
- Откуда вы знаете?
- Вы сказали мне это в первый же день, в камышах, мокрая по пояс. Другими словами и громче. - У него дёрнулся угол рта. - Женщина, которая так говорит с незнакомым генералом в болоте, не растворится.
- Я буду учиться говорить, - сказал он, помолчав. - Я плохо умею. Не учили. Но буду. Вы будете меня поправлять.
- Ещё как буду.
Я ещё не простила, и он не просил. Он протянул руку ладонью вверх, через узкий проход между лавками. Я положила на неё свою. Ладонь у него была холодная, через всю левую ладонь шёл шрам от ожога, гладкий и белый. Теперь я знала откуда.
- Лотта рисует меня всегда в шапке, - сказал он вдруг. - Я шапку не ношу. Она говорит, что мне холодно.
- Она права, - сказала я. И держала его руку до первой станции.
В Рогозье мы въехали утром двадцатого. Деревня стояла притихшая, над болотом висел туман, низкий и плотный, как сметана. Пахло прелым листом и, едва слышно, мокрой известью.
Голуба вышла навстречу сама, с клюкой, в трёх платках. За ней шёл Ефим в мундире без знаков, причёсанный, как на смотр.
- Явилась, - сказала Голуба. - А я уж думала, тебя в Вельмонте засахарили.
Потом она посмотрела мимо меня. На генерала.
Он вылез из кареты последним и встал перед ней. Без трости. Я видела, как ему больно стоять, и как он стоит.
Голуба смотрела долго. Ефим переминался рядом, кашлял в кулак. Куры за плетнём перестали квохтать.
- Ефимко мне всё рассказал, - сказала Голуба наконец. - Про бумагу поддельную. Бумага бумагой. А внука моего как звали, знаешь, полковник?
- Степан, - сказал генерал. - Ему было семнадцать.
И дальше он назвал остальных, одного за другим, а Ярину последней. Не сбился ни разу, как читают список роты. Я поняла, что он читал его себе двенадцать лет.
Голуба слушала, шевелила губами вслед. Когда он кончил, кивнула.
- Ино ладно. Будешь мне каждую осень гать на Хляби чинить. Покуда ноги носят.
- Буду.
Она подошла, маленькая, ему по грудь, и положила сухую ладонь ему на седую макушку, как кладут ребёнку.
- Степана не вернёшь. И не надо. Он бы на тебя не серчал, он был добрый.
И пошла к своей избе, бросив через плечо:
- Ну, чего встали? Я к Оку собираюсь. Без меня обряда не будет. Эвон печатник ваш в блокноте пишет, а того не знает, что слова петь надо, а не читать.
Вальден покраснел до ушей.
Днём мы ждали. Спать никто не мог. Я варила клюквенный морс в Голубиной печи, ведро, потом второе. Морс гасит соль, а соли у Ока, Феликс говорил, на целую телегу. Ефим точил топор. Генерал сидел на лавке у окна и смотрел на болото, как смотрят на карту перед штурмом.
Стемнело рано. И Хлябь проснулась.
Сначала поднялся один огонёк, зелёный, у самой воды. Потом второй. Потом их стало сто, тысяча, и они поднимались вверх столбами, медленно, как пар над котлом. А из тумана запела выть. Длинно, на одной ноте, и от этой ноты у меня заныли зубы.
- Ночь Двух Вод, - сказала Голуба тихо. - Вода тонкая.
Из темноты вылетел всадник. Феликс, без шапки, лошадь в мыле.
- Пап! - Он соскочил, чуть не упал. - Соммер ушёл к Оку на закате. С ним пятеро, люди «Светлоторфа», и телега, тяжёлая, колёса по ступицу в мох уходят. Лотты нигде нет. Каспер ищет у протоки. Но огоньки... - Он махнул рукой на болото. - Огоньки все туда тянутся. К Оку.
Генерал взял трость. Встал.
И тут со стороны Ока полыхнуло красным, низко, над самой водой. Через секунду пришёл звук. Глухой удар, как будто под болотом кто-то хлопнул огромной дверью.
Первый клин.
Глава 52. Ночь Двух Вод
До Ока от Рогозья два часа по гати. Мы дошли за час. Голубу нёс на закорках Ефим, и она всю дорогу ругала его, что трясёт. Генерал шёл первым, с тростью, и не отставал. Я не понимала, как.
Дорогу показывали огоньки. Они садились на жерди гати, где та была цела, и гасли там, где она прогнила. А когда гать кончилась, из тумана впереди донёсся голос. Мой собственный, только чуть выше: «Сюда. Сюда».
- Выть, - сказала Голуба с Ефимовой спины. - Ведёт. Ступай за ней, девка, не бойся. Она нонче твоя.
Око лежало в кольце морёных дубов, чёрное и круглое, как зрачок. Под водой светился огнецвет, будто на дне развели костёр. Он поднимался.
На северном краю, где Око отделяла от старого русла торфяная перемычка, горели факелы. Пятеро в кожаных куртках с бляхами «Светлоторфа» доставали из длинного ящика калёные клинья в мокром войлоке, кололи их обухом и вбивали в торф. Клинья шипели и наливались белым. Рядом в перемычке зияла прогоревшая дыра, и в неё с рёвом уходила вода. Первый клин сделал половину работы.