- Да.
- Хватит говорить «да».
Он замолчал. А я вспомнила буфет, банки с мочёной клюквой и за ними шкатулку с письмами Ады. Третий день я молчала тоже, и тоже решала за него, что ему можно знать. Это другое, сказала я себе. И сама себе не поверила.
Весь выгон смотрел на нас. Дуня держала коробку мармелада, как щит.
- Вы всё решали за меня, - сказала я. - Хватит.
Голуба подошла, маленькая, с клюкой из морёного дуба. Посмотрела на генерала снизу вверх и плюнула ему под ноги, на мох.
- Хлябь его не примет, - сказала она. Потом перевела глаза на меня. - И тебя, девка, не примет, если с ним останешься.
Глава 42. Маттиас. Первое Листопада
Оправдываться я не стал. Оправдание имеет смысл, когда у тебя есть позиция. У меня её не было.
Она сказала: вы всё решали за меня. Я проверил. Карта, девятьсот крон, бумага из Палаты, гать «для учений», «Светлоторф». Каждый раз я решал, что ей рано знать. Каждый раз считал, что прикрываю фланг. На деле я строил вокруг неё укрепление, не спросив, хочет ли она жить в крепости.
Жнивень, месяц жатвы, в тот год стоял сухой. До комиссии оставался месяц. Ряска обмелела на две ладони, на плесах вылезли камни. Торф на гривах побелел сверху и трещал под сапогом. Сухой торф я не люблю с одной зимы.
Феликсу я сказал на третий день, вечером, в кабинете. Он пришёл за книгой по гидравлике и застал меня над пустым листом.
- Сядь, - сказал я. - Тебе надо знать. Лучше от меня, чем от бабушки.
Он сел. Я рассказал. Зимний лес, приказ с печатью Военной канцелярии и королевской контрпечатью. Внешнее кольцо. Дома в тростнике, которых не было на карте. Как я сказал «отставить», а огонь не услышал. Камышино, двенадцать человек. Женщина у воды, которая пела. Рука. Я положил ладонь на стол шрамом вверх, чтобы ему не пришлось смотреть мне в лицо.
Феликс слушал, не перебивая. Потом встал и вышел. Дверь закрыл аккуратно, без стука. Это было хуже, чем если бы хлопнул.
Я сидел. Часы в кабинете отбили четверть, потом половину. Я слушал шаги в коридоре.
Через сорок минут дверь открылась. Феликс вошёл, сел в кресло рядом, на подлокотник, как сидел в семь лет, когда ещё помещался. Ничего не сказал. Я тоже. Мы сидели, пока не догорела свеча. Потом он поправил очки и ушёл спать. Я так и не узнал, где он был эти сорок минут. Думаю, у протоки. Вода ему говорит больше, чем я.
Ирма узнала на следующее утро. В Рогозье тридцать дворов, а у Ирмы горничная, которая покупает там яйца.
- Ну вот, Маттиас, - сказала она за завтраком и разрезала гренку на восемь равных частей. - Видишь, какое у тебя прошлое. Детям лучше в столице. Подальше от людей, которые плюют тебе под ноги.
- Дети остаются.
- Ты повторяешься.
- Да.
Лотта под столом гладила мопса и смотрела на бабушку очень внимательно. Вслух она по-прежнему не говорила. Утром, пока Ирма спала, она подошла и шепнула мне на ухо: «Огоньки не сердятся. Сердится тётя Голуба». Я записал. Я записываю каждое её слово в тетрадь для полевых заметок. Тетрадь толстеет медленно, но толстеет.
Письмо в Тиховодье я писал два дня. Генерал, который составлял донесения в три строки, исписал шесть листов. Я написал всё. Где стоял и что приказал. Что рапорт мой потерялся. Что Ольшаны я купил, чтобы смотреть на это болото каждый день. Мука, соль. Карта. Почему я молчал про «Светлоторф» и почему это было неправильно, хотя тогда казалось правильным.
«Это было первое Листопада. Я запомнил, потому что шёл первый снег, крупный и мокрый, и печать на приказе была холодная, как камень. Я решил, что от мороза. Я ничего не прошу. Я хочу, чтобы вы знали всё, и чтобы решали сами».
Каспер отвёз. Вернулся пустой.
- Взяла, - доложил он. - Прочитала при мне. Положила в шкатулку. Сказала «спасибо, Каспер» и ушла в цех.
- И всё?
- Дуня сказала, что вы, господин генерал, дурень. Но это, по-моему, не ответ.
Ответа не было ни через неделю, ни через две. По вечерам с холма у плаца было видно Тиховодье: крыша цеха и три трубы сушилен. Свет в кухне гас поздно. Я перестал ходить на холм на пятый день, потом снова начал.
Ефим пришёл ночью, через ольшаник, без фонаря. Трезвый. Он теперь всегда был трезвый, хозяйка Тиховодья сделала из него прораба, и прораб из него вышел строже меня. Он встал в дверях кабинета навытяжку и не садился.
- Господин полковник, - сказал он. Здесь меня так звал только он. - Бумага у меня есть. Приказ тот. Второй экземпляр, обратный, что вам на расписку шёл. С теми же печатями. Двенадцать годков в коробке лежит.
- Почему сейчас?
- Хозяйка из-за вас ревёт по ночам. Думает, никто не слышит. - Он смотрел в стену над моей головой, как смотрят на строевом смотре. - А отдать боюсь. Я дезертир, господин полковник. Бумагу покажу, меня спросят, откуда. А там трибунал. Верёвка.
Я мог приказать. Он бы отдал, он сержант, у него в спине это сидит крепче, чем страх. Месяц назад я бы приказал и назвал это необходимостью.
- Когда будешь готов, Ефим, - сказал я. - Не раньше.
Он постоял ещё. Кивнул и ушёл.
Штольц ответил из Вельмонта на восьмой день. Коротко, как всегда.
«Твоя торфяная компания наняла в Коллегии двух огранщиков и сняла склады у Мшанской заставы. Подрядчикам велено быть готовыми к двадцатому Клюквенника. Спешат к Ночи Двух Вод. Зачем им болото в ночь, когда вода поднимается, я не знаю. Ты, наверное, знаешь. Не лезь, Маттиас. Ты уже лезешь».
Я знал. В Ночь Двух Вод Око поднимается выше, чем за весь год. Если его спустить именно тогда, вода уйдёт разом и унесёт перемычку. Огнецвет откроется за одну ночь. Об этом пишут во втором томе «Фортификации на мягких грунтах», и я сам подчёркивал это место карандашом ещё в корпусе. А склады у заставы сухие, и калильных клиньев там, если Штольц прав, хватит на всю гриву.
Я сел и написал одну строку, без подписи: «Берегитесь Ночи Двух Вод, склады сухие». Шесть листов она прочла. Одну строку, может быть, тоже прочтёт. Каспер повёз записку в тот же вечер и на этот раз не шутил.
В ту ночь я пошёл к краю Хляби. Сел на кочку, на ту же, где она сидела в Цветене. Болото лежало тихо, огоньков не было. Я земляной маг. Здесь я почти глух. Земля под Хлябью мягкая и чужая, как разговор на языке, которого не учил.
- Я не знаю, слышишь ли ты, - сказал я вслух. Голос показался мне глупым. - Из-за меня сгорела твоя хранительница. Не в тот день, через месяц, но из-за меня. Мне нечем заплатить. Но она у тебя новая. Береги её. Меня можешь не беречь.
Болото молчало. Где-то в тростнике квакнула лягушка, одна, и замолчала.
Я вернулся за полночь. Разулся, сел над картой. Сухие гривы, сухой ольшаник, ветер с запада. Я машинально отметил, куда пойдёт огонь, если что. Привычка.
От складов Тиховодья огонь пошёл бы по стрехе на цех, от цеха к сушильням. Дом на цоколе, кухню от цеха отделяет одна старая сухая стена. Срубить её вовремя, и дом останется. Я провёл карандашом линию от складов до сушилен и обвёл стену.
Стирать не стал. Положил карандаш рядом с картой, остриём к Тиховодью.
Глава 43. Пожар
Разбудили меня огоньки. Они бились в окно спальни, как мотыльки в лампу, десятки, жёлтые, злые, и стекло от них было горячим. Потом закричал Пирог, тонко, по-заячьи. Потом я почуяла дым.
Горел склад. Длинный, бревенчатый, под тростниковой крышей, где лежала пастила на ярмарку, двести коробок из трёхсот, и мешки сластёны до потолка. Сахар горел хорошо. Лучше дров. С рёвом, с синими языками, и пахло жжёной карамелью на всю Хлябь. Огонь уже перекинулся по стрехе на цех, к сушильням.
- Анисья! Глаша! - Я бежала через двор босиком, в рубахе. В сушильне ночью дежурили двое, следили за жаром.
Дверь цеха была закрыта. Я дёрнула, не поддалась, и тогда я сделала то, чего не делала ни разу в жизни: ударила плечом. Дверь вылетела вместе со мной. Внутри было серое и горячее, как в духовке с открытой дверцей. Девочки спали на полатях над второй сушильней, в дыму, и даже не кашляли, и это было хуже всего.