- Хорошо, - сказала я. - Бери.
Сначала ничего не случилось. Потом над Рогозьем, далеко за тростником, серая полоса тумана дрогнула и потянулась обратно, к Оку, медленно, как одеяло, которое стягивают с кровати. Огоньки у края болота начали гаснуть. Один, второй, целая цепочка, от деревни ко мне, ровно, по одному, будто кто-то шёл по дому и выключал свет в комнатах. Мох под ладонями похолодел, потом обжёг. Запах побелки ударил в нос так, что заслезились глаза, и вдруг исчез. Хлябь пила соль. Я чувствовала это кожей: глотками, через силу, как пьют горькое лекарство.
Потом стало тихо и легко. Ветер переменился и пошёл с юга, с покосов, пахнущий сеном.
Я села на кочку и засмеялась. Получилось. И сразу, по старой привычке, подумала: надо Дашке рассказать.
Телефонов здесь не было. Но каждый вечер, перед сном, я повторяла её номер про себя, как мама повторяла «Отче наш», на всякий случай. Пока помню, есть куда позвонить, говорила я себе. Пусть некуда, но есть куда.
Плюс семь. Девять. Дальше было пусто. Совсем. Я знала, что там были цифры, знала, что их десять, знала даже, что одна повторялась два раза подряд и Даша смеялась, что это «номер для ленивых». Какая, я не знала.
Я подобрала сухую палку и стала писать на мокром торфе. Плюс семь, это не считается, это у всех. Девять. Рука остановилась и не пошла дальше, как перо, в котором кончились чернила. Я стёрла и начала заново. Ничего.
Тогда мне стало страшно. Я стала перебирать её, мою Дашу, как перебирают крупу: всё ли на месте. Роддом в Коломне, март, три двести, жёлтая шапочка. Первое слово «кап», про кран на кухне. Ветрянка в первом классе, зелёнка на лбу, как третий глаз. Выпускное платье, которое мы искали по всей Москве и купили в итоге в Коломне по акции. Её смех: короткий, как икота. Как она пахнет макушкой. Всё было. Я проверила дважды, потом третий раз, медленнее.
Всё было на месте, кроме номера. Как полка в кладовой, где ровными рядами стоят банки, а одной нет, и пыль на её месте ровным кружком.
Меня нашли там же, на кочке, с палкой в руке. Сначала я услышала трость: стук, пауза, чавканье, снова стук.
- Каспер сказал, что вы ушли к Оку одна, - сказал генерал. - Касперу сказала Голуба. Голубе сказало всё Рогозье. Вы плачете.
- Нет.
Он не стал спорить. Сел рядом, неловко, вытянув правую ногу. Сырость и колено.
- Туман ушёл, - сказала я. - Болото взяло плату.
- Какую?
- Память. - Я ткнула палкой в торф, где остались мои «плюс семь, девять». - Одно число. Очень нужное. Я знала его наизусть, а теперь не знаю.
- Чьё?
- Не спрашивайте.
Он не стал спрашивать дальше. Посмотрел на цифры, которых не умел прочесть, и стёр их краем ладони, аккуратно, как стирают с доски.
- Голуба говорит, дальше будет дороже, - сказала я.
- Тогда я скажу то, что собирался сказать позже. - Он смотрел на Око. - Выходите за меня.
Я повернулась к нему всем телом.
- Иск Роберта, - сказал он ровно, как докладывал бы диспозицию. - Слухи про ведьму. Ирма написала в опекунский совет, Берта видела черновик на её столе. Жену генерала Бреннера стряпчие не тронут так легко, как «отпущенную». Ирма не сможет говорить, что мои дети живут рядом с ведьмой, если ведьма будет генеральшей. Это защита.
Он сказал «защита», и у меня похолодели руки. Олег говорил: оформим на маму, Маринка, это защита, так проще с налогами. Веста подписала брак, потому что это было положение. Я подписала «Пастильный двор» на чужое имя, потому что это было разумно. Обе мы двадцать лет жили под защитой и вышли из неё с одним чемоданом.
- Я уже была женой как защитой, - сказала я. - Нет.
Я ждала. Сейчас будет «но». Сейчас будет «подумайте до утра» и «я лучше знаю, как с ними разговаривать». Олег спорил бы три дня и на четвёртый сделал бы по-своему.
- Хорошо, - сказал генерал.
И всё. Он встал, опираясь на трость, и подал мне руку. Я взяла её, потому что колени у меня тоже сорок пять лет и тоже сырость. Он довёл меня до ворот с прялкой, кивнул и ушёл в ольшаник, не оглядываясь.
Это напугало меня больше, чем пустое место в голове.
Ночью я сидела над журналом партий. Последняя запись была моей рукой: «Партия 212, клюквенная, 40 коробок, варила Дуня, паковали Анисья и Глаша». Я перевернула страницу, взяла перо и написала крупно, на всю строку, печатными буквами, как пишут в первом классе: ДАША.
Посмотрела. Обвела ещё раз, чтобы не стёрлось.
Потом встала, накинула шаль и пошла через ольшаник к генералу.
Глава 39. Лодочный сарай
Генерала я нашла на полпути, у старого лодочного сарая на протоке. Он сидел на перевёрнутой плоскодонке и смотрел на воду, где над тростником висели огоньки, редкие, сонные. Белая ночь лезла в щели сарая длинными серыми полосами.
- Я пришла не замуж, - сказала я.
- Я понял.
- И не потому, что вы предложили.
- Это я тоже понял. - Он подвинулся на плоскодонке. Места там было на полтора человека. - Садитесь. Или стойте. Как решите.
Я села.
- Оно берёт память, - сказала я. - Чем больше прошу, тем больше берёт. Голуба говорит, бабка Ярина под конец не помнила, как зовут её собственную корову. Я сегодня поняла, что однажды могу забыть что-нибудь главное. И не замечу. Буду ходить, варить пастилу, считать коробки и не знать, что у меня дыра.
- Вы заметите.
- Почему?
- Потому что вы всё считаете. - Он помолчал. - Даже меня. Я видел, как вы считаете, сколько шагов мне до трости.
Я засмеялась, и смех вышел мокрый.
- Я пришла, потому что боюсь забыть, что я живая, - сказала я. - Вот. Сказала. Сорок пять лет, и такие глупости.
Он взял мою руку и долго держал, не сжимая. Пальцы у него были холодные, как всегда. Я подумала, что у меня колени, и у него колено, и у меня мокрый подол, а в сарае пахнет сетями и вчерашней рыбой. И что мне всё равно.
- Мне тоже страшно, - сказал он. - Если вам от этого легче.
- Легче.
Он помолчал и сжал мою руку сильнее.
- Я должен вам рассказать. Про Гарь. Двенадцать лет назад я...
Я положила ему пальцы на губы.
- Не сегодня. - Он хотел возразить, я видела. - Расскажете после суда. Всё, что захотите. Сегодня я хочу не помнить.
Он кивнул, медленно, будто откладывал в сторону тяжёлый мешок, который нёс давно.
Остальное было делом двух взрослых людей, которые очень долго ничего себе не позволяли и теперь не знали, куда девать руки. На рогозовых циновках, которые сплели мои же работницы. Под старой сетью, которая упала нам на головы в самый неподходящий момент, и мы минуту не могли выпутаться и хохотали, как школьники. Дальше я рассказывать не буду. Скажу только, что у генерала оказались очень бережные руки и что холодные они были недолго.
Проснулась я от комара в ухе.
Белая ночь кончилась, солнце било в щели, пахло протокой и тиной. Комары съели меня целиком, со всех доступных сторон, а доступных сторон этой ночью было много. Я села, почесала плечо, щиколотку, шею и поняла, что считаю укусы, как партии на складе.
- Сорок два, - сказала я.
- Что?
- Укуса. Сорок два. У вас?
Генерал лежал на циновке, закинув руку за голову, и смотрел на меня.
- Ни одного.
- Как это?
- Выстуд, - сказал он. - Кровь холодная. Комар не садится.
Потом посмотрел на моё плечо и засмеялся. Громко, неумело, как человек, который давно не пользовался этой вещью. Я кинула в него сеть.
Завтракали мы в Ольшанах. Я шла через двор в той же шали, с травинками в волосах, и Берта, увидев меня на кухне, ничего не сказала. Только положила в мою кашу вторую ложку масла и буркнула: «А то вы прозрачная». Каспер у плаца заулыбался и отвернулся к лошадям.
Феликс поднял глаза от тарелки, посмотрел на меня, потом на отца.
- У госпожи Ленгард на шее комар, - сказал он. - Или три.
Генерал засмеялся. За столом, при детях, с ложкой в руке. Феликс подавился кашей, Берта уронила полотенце, а Лотта посмотрела на отца внимательно, как смотрят на огонёк над водой. Потом слезла с лавки, обошла стол и приподнялась к его уху. Я сидела рядом и услышала: