- Эвон, пришли, - сказала Голуба. - Баско поёшь, хозяйка. Хоть и по-городскому.
Никто не удивился огонькам. На болоте это называется хорошая песня. Под вечер я сказала, ради чего пришла.
- После праздника беру в сушильню двенадцать работниц. На жалованье, с обедом.
Изба стихла.
- Деньгами? - спросила Фрося.
- Серебром. Каждую неделю.
- А почём? - спросила Фрося. - Почём неделя-то?
- Не меньше, чем мужик на торфу выносит. И обед.
- А мужики что скажут? - спросил кто-то от двери.
- Мужики скажут спасибо, когда серебро увидят.
Голуба хмыкнула так, что стало ясно: мужики скажут другое.
К ночи вся деревня вышла на протоку. Лёд стал недавно, но мужики пробили лунку и померили: в ладонь, держит. Костры жгли на подстилках из сырого тростника, чтобы не проплавить. Дети катались на костяных коньках, и лёд под ними гудел низко, как струна.
Староста Прокоп, с бородой лопатой, держал на ладони ледяник и говорил речь. Про туман, про урожай, про то, что Тёмные дни переждали и это переждём. Пирог подошёл сзади тише тумана, встал на задние лапы и аккуратно снял пряник с ладони. Староста договорил, посмотрел на пустую ладонь, помолчал и сказал:
- Кот.
Пирог уже лежал на льду брюхом кверху, с пряником в зубах, и изображал покойника. Деревня хохотала. Староста махнул рукой: тиховодский, мол, ему положено.
Со стороны Ольшан по льду подкатили сани. Правил Каспер, в шапке набекрень, рядом сидел генерал, сзади дети, укутанные по самые глаза. Феликс вылез первым.
- Я говорил, что здесь холодно, - сообщил он мне вместо приветствия. - Меня в этой семье никто не слушает.
- Ты недавно кашлял кровью. Тебя теперь будут слушать только в шарфе.
Он фыркнул, но шарф поправил. Лотта соскользнула с саней, подошла и молча взяла меня за руку. Варежка у неё была мокрая и в угле. Потом она потянула меня вниз и шепнула в самое ухо:
- Папа не умеет танцевать. Ты тоже не умеешь. Это хорошо.
Я так и не поняла, что тут хорошего, до самой ночи.
К генералу подошли мужики, сняли шапки и благодарили за гать: солдаты положили на совесть, теперь до Мшанца на санях без мокрых ног.
- Солдатам скучно, - сказал он. - Пусть работают.
И отошёл, будто ему наступили на больную ногу. Благодарности он переносил хуже сырости, это я уже знала.
Танец «через огонь» начинали, когда костры прогорали до углей. Пары брались за руки и прыгали через жар, и кто рук не расцепит, у того год будет ладный. Каспер подтолкнул генерала локтем.
- Ваше превосходительство, по уставу полагается.
- Нет такого устава.
- Будет, - сказал Каспер и исчез.
Генерал посмотрел на меня. Я посмотрела на угли.
- Я не умею.
- Я хромаю, - сказал он. Подумал и уточнил: - На правую. Отталкиваться буду с левой.
Мы разбежались. Его колено подвело на самом краю, я поскользнулась на тающем льду, и мы перелетели через угли боком, нелепо, вцепившись друг в друга. Меня занесло, его развернуло, и мы чудом устояли, держась за руки так крепко, что у меня хрустнули пальцы. Рогозье засвистело.
- Мать честная, - сказала я.
- Такого прыжка я с молодости не видала, - крикнула Голуба. - И не хвалю!
Мы отошли туда, где свет от костров кончался и начинался туман. Отдышаться. Он всё ещё держал мою руку и, кажется, забыл об этом.
- Голуба теперь всей деревне расскажет, - сказала я.
- Пусть. - Он помолчал. - Мне сорок семь лет, сударыня. Я давно не прыгал через огонь.
- А мне... - Я чуть не сказала, сколько лет назад прыгала через костёр в последний раз. И в каком мире. - Мне тоже давно.
- Вы отрезали косу, - сказал он.
- Для дела. Гигрометр.
- Вам идёт.
Он стоял близко. Я видела снег на его седых волосах и думала почему-то, что перо в сушильне надо проверить утром. Голова цеплялась за что угодно, лишь бы не замечать, что он наклоняется. Или я. Кто первым, я так и не решила.
Из темноты кто-то вежливо кашлянул.
- Пап, Лотта уснула.
Мы отшатнулись друг от друга. Феликс стоял в трёх шагах, руки в карманах, и смотрел в сторону с выражением человека, который всё видел и запомнит навсегда.
Лотта спала на лавке у костра, под тулупом старосты. Каспер отнёс её в сани, Феликс сел рядом и отвернулся.
- Я провожу сударыню пешком, - сказал генерал.
- Так точно, - сказал Каспер и почему-то покраснел.
От Рогозья до моих ворот была верста по берегу. Туман лёг сразу за последней избой, плотный, сырой, пахнущий тиной. Шли медленно. Генерал опирался на трость, я держалась за его локоть, и оба делали вид, что это ради дороги.
- Холодно? - спросил он.
- Мне нет. Это вы мёрзнете.
- Я всегда мёрзну. Привык.
- К этому не привыкают. Притерпливаются.
Голос пришёл слева, со стороны Хляби. Спокойный, чуть хриплый, с усмешкой, которую я не слышала десять лет.
- Маришка.
Я встала. Отец так звал меня, когда я убегала вперёд по кочкам. Я знала, что это выть. Мне про неё рассказывали. Ноги этого не знали.
- Маришка, окно!
Так он кричал, когда под моей ногой мох замолкал. Я замерла, не дыша, как он учил. Генерал не отпустил мой локоть.
- Кто такая Маришка? - тихо спросил он.
Глава 24. Маттиас. Тёмные ночи
Тёмных ночей пять. Первую я не спал.
Кабинет в Ольшанах выходил на север, на Хлябь. Окно я не заклеивал: мне нужно было видеть болото. На столе лежала карта марки, вся в моих пометках. Я смотрел на неё и не видел ни одной линии.
Я видел другое. Как она сжала мою руку, когда мы падали, и не разжала, когда устояли. Как сказала «мать честная» таким тоном, будто прыгать через угли с хромым генералом входит в её обязанности по хозяйству.
И как она встала в тумане. Я командовал людьми под обстрелом. Так стоят, когда знают голос.
- Кто такая Маришка? - спросил я тогда.
- Не знаю, - сказала она слишком быстро. - Выть же. Она всех зовёт чужими голосами.
- Вас она звала по имени.
- Значит, ошиблась.
Врала она плохо. Хуже, чем торговалась. Это меня почему-то обрадовало.
Выть не выдумывала голосов. Она брала их из памяти того, кого зовёт. Значит, кто-то из её прошлого звал её Маришкой и кричал «окно», как кричат детям на болоте.
Осенью, когда я собирался купить её землю, Каспер принёс мне выписку из реестра. Три поколения Тиховодских. Мать уехала в Вельмонт за писаря, дочь Веста, бабка Ярина. Про бабку я знал больше, чем хотел бы. Ни одной Маришки. Ни няньки, ни сестры, ни подруги из пансиона.
Думал я в ту ночь и о другом, и думать об этом было стыдно. В Грязник Берта прибежала из Тиховодья пешком, по грязи, и сказала с порога: девочка говорит. Я сидел у Лоттиной кровати до утра. Она спала, держалась за мой палец и мне не сказала ни слова. Шептала она ей, Тиховодской. Я был рад, что дочь говорит, мне было больно, что не со мной, и одно другому не мешало.
Карту я так и не свернул. Утром на ней остался круг от кружки, на месте Тиховодья.
Вторая ночь была светлой. С вечера шёл снег, и к полуночи Хлябь стала белой и ровной, как плац. Каждую ночь я ходил к краю болота. Берта думала, что от бессонницы. После снега болото читалось, как карта: окна чернели проталинами, старая гать уходила к Оку цепочкой бугров.
На льду у Ока горел огонёк. Не болотный. Те висели над водой и светили холодным зеленоватым. Этот был жёлтый, низкий, и он двигался. Фонарь. Кто-то шёл по льду у Ока ночью, после снегопада, когда каждый шаг оставляет след.
Я взял трость и пошёл.
Первую версту прошёл по гати, вторую по льду. Фонарь мигал за дубами и пропал. Там, где я видел его последний раз, снег был истоптан, и через десять шагов каждая полоса уходила в торосы или в чёрную воду.
Я опустил ладонь на лёд и позвал землю.
На твёрдом грунте я слышал всё: где пустота, где камень, где вода подмыла фундамент. Здесь подо льдом лежал торф, тысячелетний, мокрый. Он не ответил. Дар ушёл в него, как вода в песок, и забрал с собой тепло. Пальцы побелели сразу. Я попробовал ещё раз. За такую глупость в сапёрах снимают с роты.