- Хозяйка! Барчук кровью кашляет. Феликс горит, доктора нет.
Распрягать мы не стали.
Темник начался в ту ночь, и в Ольшанах горели все окна. Берта встретила нас на крыльце в чепце набекрень и с полотенцем в руках, будто собиралась кого-то им душить.
- За доктором посылали дважды, - сказала она вместо приветствия. - Уехал к больному. К какому, куда, никто не знает. Помощник его сам не знает.
Феликс лежал наверху, красный, мокрый, с заострившимся носом. Он кашлял так, что вздрагивала кровать, и на платке оставались бурые пятна. Генерал стоял у окна. Он повернулся, и я увидела, что за эти дни он постарел лет на пять.
В комнате было жарко, как в бане, и пахло чем-то горьким. Окна заклеены, печь натоплена докрасна, на тумбочке тёмная склянка с наклейкой лекарни доктора Соммера.
- Микстура, - сказала Берта. - С прошлой зимы осталась. Давать?
Я открыла склянку и понюхала. Горечь, спирт и что-то ещё, чего я не узнала. Чужое сырьё без маркировки я и на фабрике в цех не пускала.
- Не надо, - сказала я и сунула склянку в карман фартука. - Мне нужен свежий мох, ведро клюквы и окно.
- Окно? - Берта схватилась за сердце. - Застудите!
- Застудить можно. Задушить проще.
Генерал посмотрел на меня, потом на Берту, потом на платок у Феликса в кулаке, бурый от пятен. У него свело челюсть. Только тогда он сказал одно слово:
- Делайте.
Мох привёз Ефим через час, полную корзину рыжей мшары с края Хляби.
- Хватит, хозяйка?
- На сегодня хватит. Завтра ещё корзину. И скажи Дуне: печь не гасить, перо смотреть утром и вечером. Если сушильня встанет, двести коробок Флоре я буду сушить на собственной спине.
Ефим кивнул и ушёл, не спросив, когда я вернусь. Я вымыла его в трёх водах, отжала и выложила Феликсу на грудь толстым слоем, под холст. Так делал отец, когда я девочкой простыла на клюкве: мшара тянет жар и не даёт гнить. Клюкву Берта растолкла и заварила, и я поила Феликса с ложки каждые полчаса, горячим, кислым, сколько влезет.
Остальное было уже моё, фабричное. Однажды у нас в цеху девочка надышалась хлоркой при санобработке, кашляла так же, до крови. Тогда её спасли воздух, питьё и время. Если эта лихорадка хоть немного похожа, яд надо выводить. Запирать его внутри с горячей печкой нельзя.
Я открыла окно. Холодный воздух с запахом снега пошёл по комнате. Берта ахнула, генерал молча накрыл сына вторым одеялом.
Первую ночь Феликс бредил. Звал маму, ругался на какого-то ротмистра из книжки, просил не отправлять в пансион. Генерал сидел у кровати на жёстком стуле, вытянув больную ногу, и держал сына за плечи, когда тот заходился кашлем. Я меняла мох и поила. Мы почти не говорили.
Лотта пришла за полночь в ночной рубашке, залезла на кровать и свернулась у брата в ногах, как кошка. Генерал хотел её унести, я покачала головой. Она лежала с открытыми глазами и шептала в сторону окна. За стеклом, над краем Хляби, висели огоньки, три или четыре, ровно, не мигая.
- С кем она говорит? - тихо спросил генерал.
- С теми, кто сторожит, - сказала я. - Пусть.
Он не стал спрашивать дальше. Это я в нём уже начинала ценить.
На вторую ночь у генерала побелели пальцы. Он мёрз и не замечал. Я сходила на кухню, нагрела в печи кирпич, завернула в полотенце и сунула ему в руки. Он посмотрел на кирпич, потом на меня.
- Это что?
- Грелка для генералов. Себестоимость нулевая.
- Я не мёрзну.
- Конечно. У вас пальцы такого цвета от рождения.
Он подумал и кирпич не отдал.
- Ада тоже так кашляла, - сказал он под утро, глядя на сына. - Четыре года назад. Она рисовала. Росянку, клюкву, мхи. Ботаник, художница. Смеялась громче всех в любом зале, тёща от этого страдала. А потом кашель, жар, три недели. Соммер сидел с ней ночами. Сделал всё, что мог.
- Вы были рядом?
- Был. Смотрел. Я сапёр, - сказал он. - Я умею строить, а не лечить. Сидел вот так же и ничего не мог.
Я долго молчала. Потом рассказала ему про отца. Как он водил меня по болоту и учил: где багульник, там не стой, мох под ногой поёт, значит, держит. Как сушил мшару на чердаке, и весь дом пах лесом. Как умер, а я на похоронах думала только о том, что не спросила у него, как называется белый мох у ручья. Про Дашу не сказала ни слова. Про Дашу нельзя было, Даша жила в другом мире. Я только сжала в кармане холодную склянку.
Генерал слушал не перебивая. Потом сказал:
- Вы хорошо о нём говорите.
- Он был хороший. Редкость в мужчинах, - сказала я и сама испугалась, как это прозвучало. Он не обиделся. Кажется, даже улыбнулся.
Утром третьего дня жар спал. Феликс открыл глаза, посмотрел на меня и сказал хрипло:
- Опять вы.
- Опять я. Пей.
Он выпил всю кружку и попросил ещё. Берта, стоявшая в дверях, вдруг вытерла глаза краем фартука и сказала мне тихо, без всякой колючки:
- Идите поспите, барыня. Я посижу.
Барыней она называла меня и раньше. Таким голосом впервые.
Соммер приехал к полудню, усталый, с саквояжем, в забрызганной грязью шинели. Он поднялся к Феликсу, увидел, что мальчик сидит в подушках и пьёт морс, и поставил саквояж на пол.
- Микстуру давали по ложке, как я писал? - спросил он.
- Нет, - сказала я. - Мох и клюкву.
Он улыбнулся своей грустной тёплой улыбкой и поцеловал мне руку.
- Сударыня, вы лекарь от бога. Народные средства иногда поразительно точны. Я запишу, непременно запишу.
Уходя, он задержался в коридоре у портрета Ады. Стоял дольше, чем стоят у портрета чужой жены, и шляпу держал у груди. Потом надел её и спустился, не оглянувшись.
Генерал провожал меня до ворот пешком. Под ногами хрустел первый снег. У калитки он вдруг остановился, неловко взял мою руку и стал греть её в своих ладонях. Ладони у него были ледяные. Мёрз тут он, и мы оба это знали, и никто из нас руку не убрал.
- Спасибо, - сказал он. - Я не умею это говорить.
- Я заметила, - сказала я. - У вас неплохо выходит.
Сзади хлопнула дверь. На крыльце стояла Берта, без шали.
- Барчук вас зовёт. Вас, барыня. Не меня.
Феликс полусидел в постели, белый, как наволочка. Он поймал меня за рукав горячими пальцами и не отпускал.
- Мама тоже так кашляла, - прошептал он. - Её он лечил. А вы не дали мне его микстуру.
Я села на край кровати. Склянка в кармане фартука оттягивала его, как гиря. Я ничего не ответила и держала его горячую руку, пока он не уснул.
Глава 23. Тёмные дни
В Рогозье Тёмные дни встречали всем миром, все пять дней, и работать в эти дни не полагалось никому, даже скотине. Солнце поднималось над Хлябью на три пальца и к обеду сдавалось. Зато в каждой избе топилась печь, и над крышами стоял дух мёда и клюквы.
Ледяники пекли у Голубы, в самой большой печи деревни. Пряник ржаной, тёмный, с клюквой внутри, сверху белая глазурь из взбитого белка, чтобы был «ледяной». Голуба месила тесто локтями и командовала, как бригадир на смене.
- Почто тесто щиплешь, хозяйка? Ино руки отсохнут.
- Пробую. Мёда мало.
- Мёду в этот год у всех мало. Его пчела делает, а не я.
Я машинально посчитала: две кринки верескового на противень, по грошу кринка. В праздник считать себестоимость пряников могла только я, и бабы на меня уже не обижались.
Блины я обещала ещё в Листопаде. Сковородок нашлось три, чугунных и разных, мука ржаная пополам с рогозной, молоко от единственной в деревне коровы. Масла не нашлось.
- На сале пеки, - сказала Дуня.
- Моя мама на сале пекла. Ничего, выросла.
Первый блин, понятно, вышел комом, и Дуня торжественно скормила его Пирогу.
- Тонко-то как, - сказала Фрося, разглядывая блин на просвет. - Эвон, огонь видать. Это ж сколько муки экономия.
- Вот, - сказала я. - Человек мыслит правильно.
За блины они научили меня «Цаплю». Песня длинная, тягучая, про серую птицу, которая стоит в тумане на одной ноге и ждёт, кто за ней придёт. Голуба вела низко, бабы подхватывали, и на третьем куплете за окном в тумане затеплились огоньки. Повисли и слушали.