Он отошёл от дуба туда, где лёд у Ока был гладкий, сбросил варежки и встал на колени. Положил обе ладони на лёд. Сначала ничего не было. Потом лёд под его пальцами начал светлеть, мутный, белый, он становился прозрачным, как оконное стекло, и под ним проступила чёрная вода. Прозрачное пятно расползалось, шире ладоней, шире плеч.
Генерал стоял не двигаясь. Я видела, как у него дёрнулась рука на древке пешни, будто он хотел подхватить сына и не знал, от чего.
- Давно? - спросил он хрипло.
- С лета, - сказал Феликс, не поднимая головы. - Не мешай. Я слушаю.
Генерал сапёрных войск, который слышит землю под чужими крепостями, стоял и смотрел, как его сын слышит воду.
Глава 28. Это не проклятье
Феликс вёл ладонями по льду, медленно, будто читал. Потом замер. Плечи у него поднялись, и я увидела, что пальцы его побелели, как у отца.
Он поднял ко мне лицо.
- Там мешки. Много. И вода вокруг них мёртвая.
Генерал сначала опустился на колено и положил ладонь на лёд, туда, где только что стоял на коленях Феликс. Я видела, как иней побежал у него по пальцам. Лёд не ответил. Он подождал ещё, упрямо, и убрал руку.
- Торф глухой, - сказал он. - Где?
- Здесь, - Феликс показал. - И дальше, к дубу. Длинно, как поленница.
Генерал взял пешню. Рубил он умело, коротко, без замаха, как рубят люди, которые много раз делали проруби под огнём. Колено у него не гнулось, и он стоял на одном, второе вытянув в сторону. Через десять ударов он снял шинель. Через двадцать я увидела, что пальцы на древке у него белые до запястья, хотя от него шёл пар.
- Дайте я, - сказал Феликс.
- Отойди от края.
Вода в лунке была чёрная и неподвижная. Генерал лёг на лёд, опустил руку по плечо и выпрямился с мешком. Кожаный, промасленный, перетянутый ремнём, тяжёлый, как мешок муки. Он разрезал ремень ножом.
Запах ударил так, что у меня заслезились глаза. Я знала его наизусть. Им пахло в цеху каждую пятницу после смены, когда девочки мыли линию, а я ходила с журналом и проверяла концентрацию. Им пахли мои руки в электричке до самой Коломны.
Внутри лежали кристаллы, серо-белые, крупные, как каменная соль, слипшиеся от сырости. Хлорка, сказала я про себя. Здешняя её родня, но родня.
- Это не проклятье, - сказала я вслух.
- А что? - спросил генерал.
- Отрава. Этим моют, когда надо, чтобы не выжило ничего. Ни плесени, ничего живого. - Я говорила и слышала, какой у меня спокойный голос, фабричный. - Мох живой. Росянка живая. Лягушки зимой спят в иле, а ил пропитан этим, вот они и всплыли у моей проруби. А когда туман поднимается, он несёт это с собой. Человек дышит. Сначала першит в горле, потом кашель, потом лёгкие горят изнутри. Жар. Кровь на платке.
Я замолчала. Сказать дальше было нечего, а они и так поняли.
- Ветер, - сказал Феликс очень тихо. - Северо-восточный. С Ока.
Генерал смотрел на мешок. Потом медленно сел на лёд, прямо в снег, как садятся, когда отказали ноги. Пешня выпала у него из руки и звякнула.
- Три недели, - сказал он. - Она кашляла три недели. Я думал, болото. Все говорили, болото, проклятая земля, такая судьба. Я привёз её сюда. Ей нравились болотные травы, а я сказал себе, что дом крепкий.
Он помолчал.
- Её убили люди, - сказал он потом. - Положили это в воду и ушли.
Феликс заплакал. Не сразу. Сначала у него задрожал подбородок, он стянул варежку и стал тереть ею глаза, всё сильнее, а потом лицо у него сморщилось, как у маленького, и он заплакал, громко, некрасиво, взахлёб. Четырнадцатилетний мальчик с тетрадью в клеёнке за пазухой, которому никто не верил.
Генерал поднялся. Тяжело, опираясь на пешню. Подошёл и обнял сына. Неловко, одной рукой, будто не знал, куда девать вторую, а потом обеими, крепко, так, что у Феликса слетела шапка. Феликс уткнулся ему в плечо.
- Я говорил, что это не проклятье, - сказал он в мокрое сукно.
- Говорил. - Генерал не отпустил его. - Я не слушал.
Я отошла к дубу и стала смотреть на Око, на чёрную воду в седом кольце мха.
Ветер переменился. Потянуло с юга, сыро, и с ветки дуба мне за шиворот упала первая капля.
Когда я вернулась, генерал уже стоял прямо. Глаза у него были сухие и очень светлые.
- Остальное оставим, - сказала я. - Один мешок заберём. Если тот, кто это кладёт, придёт и увидит пустую яму, он поймёт, что мы знаем. Пусть думает, что не знаем.
- Согласен. Лунку надо закрыть.
- Я закрою, - сказал Феликс, шмыгнув носом.
Он положил ладони на край проруби. Вода поднялась вровень со льдом, затянулась стеклом и побелела. Генерал смотрел на это так, будто видел сына впервые. Я присыпала шрам снегом.
- В Тёмные дни, - сказал генерал, пока мы привязывали мешок к верёвке, - я нашёл здесь перчатку. Городская, тонкая. В швах белый налёт. Я тогда решил, что известь.
- Мне про известь тоже говорили, - сказала я.
Он посмотрел на меня, но спрашивать не стал.
Обратно шли медленно. Генерал тянул мешок по снегу, Феликс нёс пешню, Пирог шёл последним и время от времени чихал в сторону мешка. И генерал говорил. Больше, чем за всю осень.
- Слышали про «Светлоторф»?
- Флора поминала. Огнецвет копают.
- Полгода пишут прошения на земли вокруг Хляби. Под Оком огнецвета больше, чем во всей марке, кристаллы с кулак. И говорят у них, что огнецвет зреет быстрее, где торф мёртвый. Я думал, это поговорка.
Мешок шуршал за ним по снегу. До сухой берёзы мы шли молча, а там он заговорил про Земельную комиссию. Про неё я знала с первой недели. Новым было другое: он знал тоже, и давно.
- Поэтому вы предлагали девятьсот крон.
- Поэтому. Я бы записал Тиховодье за военным ведомством, туда частных прошений не подают. Это было глупо.
- Глупо было молчать.
Он принял это, не споря.
- А почему комиссия может её забрать? - спросил Феликс. - Она же её.
- Земля по прялке, от бабки к внучке, такую комиссия не трогает, - сказала я. - Не трогала, пока я при разводе не подписала одну бумагу. До комиссии семь месяцев, успею рассказать.
Феликс посмотрел на меня, потом на отца, и я увидела, как у него в голове встают в таблицу новые цифры.
До протоки мы решили, что делать. Мешок завтра же к Вальдену: пусть составит опись при свидетелях, по закону, с печатью. Пробу генерал отправит в Вельмонт Штольцу, тот сидит при Военном суде и найдёт аптекаря, которого не купишь. В Рогозье ни слова, в Ольшанах тоже. И никому, кто бывает у Ока.
- А Берте? - спросил Феликс.
- Берте можно. Берта на лёд не ходит.
Генерал помолчал. Я видела, как у него ходят желваки.
- Одно я вам не скажу, - проговорил он. - Не потому что не верю вам. - И тут же, будто испугался: - А вы мне теперь верите?
Я посмотрела на него. Седой, мокрый, с белыми руками, с мешком отравы на верёвке. Человек, который всю осень врал мне про погоду, а сегодня рубил лёд, пока не перестал чувствовать пальцы.
- Верю, - сказала я. И с удивлением поняла, что это правда. - Только больше без отступного. Договор?
- Договор.
У протоки нас встретил Ефим. Посмотрел на мешок, понюхал воздух, и лицо у него сделалось такое, как у пекаря, когда из печи потянуло горелым.
- Это ж оно, хозяйка, - сказал он. - Отчего мох седой.
- Оно.
- Голубу приведу. Ей надо видеть.
И ушёл к Рогозью почти бегом.
У ворот ждала Берта с Лоттой: в Ольшанах хватились барчука. Лотта подошла к брату, потянула его за рукав вниз и что-то шепнула ему в ухо. Феликс покраснел и кивнул. Генерал это видел и отвернулся. Мне она в тот день не сказала ничего.
С крыш Тиховодья капало. Оттепели во Вьюжене никто не ждал, а она пришла, снег на крыльце осел и потемнел. Дверь в дом стояла открытой. Я точно помнила, что закрывала её на щеколду. Пирог проскочил у меня под ногами в кухню, взлетел на лавку и распушился вдвое.
На кухонном столе лежал пучок сухого багульника, перевязанный серой лентой отпущенной.