Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Кто-то потянул меня за рукав. Лотта стояла рядом и смотрела не на меня, а в окно. Потом потянула ещё раз, вниз, и я наклонилась.

- Тётя Марина, - шепнула она мне в самое ухо. - Они плачут.

У меня пересохло во рту. Руки сами взялись за подоконник.

Шёпот у неё был хрипловатый, отвыкший. Девочка, которая четыре года молчала со взрослыми, заговорила со мной. И назвала меня по имени. Не Вестой. Марина. Здесь меня так не зовёт никто, даже я сама.

- Как ты меня назвала? - спросила я так же шёпотом.

Лотта посмотрела на меня с удивлением. Так смотрят на взрослого, который спросил, какого цвета небо.

- Ты же Марина, - шепнула она. - Им больно. Слышишь?

Я не слышала. Я видела, как огоньки за стеклом кружат и гаснут по одному.

В сенях загремело ведро. В дверях стояла Берта, с капором в руке.

- Она вам что-то сказала, - выговорила Берта. Не спросила. - Губы шевелились, я видела. Матерь божья.

Слов она не расслышала, я поняла это по её лицу. Там было одно: девочка говорит. Берта уронила капор, подобрала, опять уронила.

- Я за генералом. Сидите. Никуда её не пускайте!

Конюх ещё не вернулся из кузни, и она побежала пешком, по грязи, две версты до Ольшан.

Лотта зевнула. Огоньки за окном успокоились, разошлись по кочкам. Она забралась на лавку у печи, на Бертино место, подтянула колени и положила голову мне на руку. Я сидела не шевелясь и боялась дышать громко.

Глаза у неё уже закрывались. Губы шевельнулись у самого моего рукава.

- А другая тётя ушла в воду, - прошептала Лотта. - Другая тётя ещё слушает.

Какая тётя, я спросить не успела. Лотта спала. Я сидела, пока не затекло плечо, и думала, которая из нас двоих другая.

Глава 20. Пастила для столицы

Сушильня задышала на третий день. Ефим растопил печь торфом, новая труба загудела ровно, как самовар перед тем, как закипеть, и по рогозовым стеллажам пошло сухое тепло. Я стояла в дверях и понимала, что не знаю главного: сколько в этом тепле воды.

На фабрике у меня был психрометр на стене и лаборантка Света с журналом. Здесь были стены, печь и я. Пастила не прощает «на глазок». Пересушишь, выйдет черепица. Недосушишь, через неделю зацветёт, как моя первая партия.

Гигрометр из волоса я видела в детстве у отца на кордоне. Прядь натянута на рамке, к ней привязана стрелка. В сухом воздухе волос садится и тянет стрелку вверх, в сыром провисает. Нужен был только волос, длинный и некрашеный.

Коса у Весты была до пояса, каштановая, с первой сединой, тяжёлая. Я каждое утро её плела и каждое утро ругалась: на неё уходило больше времени, чем на кашу. Я взяла кухонные ножницы, перекинула косу через плечо и отрезала под затылок. Два хруста, и в шее лёгкость, как после смены, когда снимешь колпак.

Прядь я вымыла в щёлоке, чтобы снять жир, натянула на сосновую рамку, а стрелку сделала из гусиного пера. Деления нарисовала углём: «сыро», «так себе», «пастила».

Дуня вошла с вёдрами, увидела косу на столе и уронила оба.

- Хозяйка! Ты чего наделала?

- Прибор, - сказала я. - Измерительный.

Она не дослушала и выскочила во двор. Через час у ворот стояло пол-Рогозья. Женщины крестились и смотрели на мой затылок так, будто там проклюнулись рога. У мшан отрезанная коса значит одно: овдовела.

- Живой он, барон-то. Почто она его хоронит?

- Может, знает чего.

Голуба протолкалась вперёд, опираясь на клюку, посмотрела на мою голову, на рамку с пером и захохотала. Смеялась она до слёз, вытирала глаза концом платка и никак не могла остановиться.

- Так ты и так овдовела, девка, - выговорила она наконец. - Только муж живой. Эвон, лента серая на рукаве. Чего уж теперь косу жалеть.

Бабы подумали и согласились. Логика у Голубы была мшанская, железная: раз муж всё равно что помер, обычай соблюдён. К вечеру Дуня уже хвасталась в деревне, что у хозяйки «прибор для пастилы из собственной головы».

Вальден приехал в покойник, с азбукой для Дуни и бумагой для меня. Во дворе на него зашипел гусь, и печатник Мшанской конторы обошёл его по широкой дуге, держа портфель перед собой, как щит.

- Вы спрашивали про торф, - сказал он. - Лицензия «Светлоторфа» запрещает мшанам продавать торф на сторону. Про то, чтобы топить им собственное хозяйство, в ней ни слова.

- А если Крамм скажет, что я продаю торф внутри пастилы?

Вальден подумал всерьёз.

- Тогда гильдии придётся доказать, что в пастиле есть торф, - сказал он и загнул палец. - Бремя доказывания лежит на том, кто жалуется. Параграф третий.

Партию я заложила в тот же вечер. Клюквенная, яблочная и трёхслойная, которую Дуня окрестила «Тёмные дни»: внизу яблоко, посередине клюква, сверху брусника, и на срезе она темнеет к краю, как небо в Темник, самый тёмный месяц. Перо стояло на «пастиле» шесть дней подряд. На седьмой я прижала пласт пальцем. Не липнет. Согнула. Не ломается.

На фабрике за такую партию мне бы дали грамоту. Здесь грамоты не было, был Пирог. Он стащил обрезки и, пойманный, даже не отпирался: сидел и облизывался.

В Вельмонт мы поехали с Ефимом на телеге, с тремя коробками образцов в чистом холсте. Остальные сто коробок я отправила следом с купеческим обозом из Мшанца, на день позже. Дуня смотрела на меня как на сумасшедшую.

- А как не возьмёт никто?

- Продам у моста. В столице сладкое дорогое, а у меня без сахара. Ты за старшую. Печь не гасить, перо смотреть утром и вечером, Пирога в сушильню не пускать.

- А мужиков?

- Мужиков тем более.

Ефим за три дня дороги сказал одну длинную фразу: на этом мосту раньше брали пошлину с каждой головы, даже с куриной. Вельмонт встретил нас голубоватыми фонарями огнецвета.

«Сахарная шкатулка» стояла на Гильдейской улице, между лавкой пряностей и часовщиком. Флора Бюнке оказалась такой же, как её лавка: пышная, громкая, в кружевном чепце, который сидел на ней, как флаг на крепости.

- Мшанка? - спросила она, глядя на мои сапоги. - Клюкву не беру. Пошлина двойная, гильдия меня и так жуёт.

- Не клюкву, - сказала я и развернула холст.

Она взяла полоску яблочной, понюхала, откусила. Потом клюквенной. Потом «Тёмных дней». Потом села на табурет за прилавком и замолчала. Приказчица выглянула из подсобки проверить, жива ли хозяйка.

- Себестоимость, - сказала Флора. - И не врите. Я тридцать лет торгую.

Я взяла с прилавка салфетку и карандаш.

- Яблоки свои, из сада, грош на коробку. Патока два гроша. Белок полгроша. Торф и работа полтора. Пять грошей. Сахара ни крупинки.

Флора смотрела на салфетку так долго, что у меня затекла спина. Потом сложила её вчетверо и спрятала за корсаж.

- Выходите за меня, - сказала она.

В подсобке что-то упало.

- Я в разводе, - сказала я. - Рановато.

- Тогда сто коробок. - Флора хлопнула ладонью по прилавку. - На пробу, по два серебреника, деньги после продажи, я не банк. Как вы этого добились? У гильдейских через неделю или камень, или сопли.

- Пастила, ваша милость, это просто яблоки, которым дали время. Со мной примерно то же самое.

Флора захохотала так, что звякнули банки на полке, и велела нести каву. Договор мы подписали тут же, на обороте счёта от молочника.

Кава у Флоры была крепкая, а язык крепче. За одну чашку я узнала, кто из гильдейских старшин пьёт и почему мастер Рекер до сих пор не женат.

- Часовщика рядом видели? - Флора кивнула на стену. - Он почти на одного заказчика работает. Казначей Хаген часы собирает. Сухарь, а не человек. До казначейства в Военной канцелярии сидел, так у него и сейчас всё по ранжиру, что люди, что шестерёнки.

Она отхлебнула и понизила голос до шёпота, который было слышно на улице:

- А барон Ленгард, слыхали, на днях обвенчался. На вдове ювелира. Тихо, в Палате, без гостей. Года не выждали, ну да у неё, говорят, причина круглая.

Чашка у меня в руке не дрогнула. Флора знала меня как Тиховодскую и не видела, кому это рассказывает.

17
{"b":"980916","o":1}