Специально наш город не бомбили, не было никакого смысла. У нас ни солдат, ни каких-то производственных объектов, ничего не было. Но бомбы все равно падали. Над нами пролетали немецкие летчики, видимо, из тех, что отправлялись бомбить военные заводы в Горьком, Коврове, Владимире. Кому-то, наверно, удавалось долетать до цели, кого-то отгоняли наши зенитчики. Обычно у летчиков было рассчитано, сколько времени они могли продержаться в воздухе и сколько пролететь километров. Те, кто по каким-то причинам до цели не добрались и поворачивали назад, были вынуждены избавляться от боезапаса. Тогда летчики и сбрасывали бомбы на беженцев.
Упадут бомбы на людей — смотришь, и нет колонны. Все разбежались, одни только убитые остаются беспомощно лежать на дороге. Пройдет всего несколько минут, и тут же появляются военные, соберут тела погибших, увезут раненых, и вновь молчаливая колонна продолжает свой отчаянный путь.
Потом, когда немцев отогнали, через нас снова шли люди, уже в сторону Москвы. Только их было много меньше, чем тогда, когда враг подходил к самой столице. Хочется верить, что все они уцелели и каждый вернулся к себе домой.
Один раз немецкий летчик уклонился от колонны с беженцами и сбросил три бомбы в Черное озеро. И на берег выбросило такое количество рыбы, что весь город целую неделю кормился этой рыбой. Это такое редкое радостное воспоминание.
Весной и летом все свои каникулы мы проводили на работах в колхозе. Заедет к нам председатель, поинтересуется, как, мол, дела с учебой? Ты радуешься и рапортуешь о хороших отметках. Михаил Иванович тебя хвалит и велит завтра же в пять утра быть на поле. Сам приедет и каждому определит участок под прополку.
— Вот, дети, ваши отцы сейчас бьют фашиста на полях сражений, а вы сражаетесь с врагом здесь, на этом поле. Сорняки — такие же фашисты, потому что не дают расти полезным растениям. Наша задача — накормить тех, кто сейчас воюет на фронте.
Грядку прошел, можешь съесть две морковки или три помидорки, но домой брать ничего не разрешалось. Хороший был человек наш председатель, но очень уж больной, его потому на фронт и не взяли. Вскоре после победы он умер. Победили, расслабился человек, и его сердце остановилось.
Сено заготавливали даже на болотах. Мы, дети, бегали ворошить траву босиком, в одних трусиках. Помню, было очень много змей, но не было ни одного случая, чтобы змея ужалила ребенка. Казалось, змеи понимали, как голодны и несчастны эти дети. Наверно, они нас жалели.
Кроме председателя на весь колхоз оставался один-единственный мужчина, водовоз дядька Степан. Лошадка у него была старенькая, идет, тянет за собой подводу с бочкой, а живот у нее чуть ли не по земле волочится. На третий год войны забрали и дядьку Степана. Тот попал на фронт, и вскоре его убили. А лошадка осталась. И бочка объемом в двести литров тоже. Кого-то нужно было определять на водовозку. Вот двух девятилетних детей, нас с Гошей, моим одноклассником, и поставили на эту работу.
Научили, как запрягать лошадку и как распрягать, всему, короче, научили. И все бы хорошо, да только лошадка совсем отказывалась подчиняться. На «тпру» и «ну» не реагировала совсем. Выручила бабушка, которая хорошо знала прежнего водовоза.
— Детки, эта лошадка слушает только те слова, которые знал дядя Степа. А дядя Степа общался с лошадкой только матом.
— Матом?!
— Да, иначе с места не сдвинется.
Дело в том, что ни у нас в семье, ни в доме моего товарища Гоши матом не ругались. И нам произносить такие слова было никак не возможно, но шла война, а дядю Степана забрали на фронт.
— А вы обещаете, что не скажете нашим мамам, что мы говорим такие гадкие слова?
Тетка машет рукой:
— Обещаю.
Так все лето мы с мальчиком Гошей водовозами и проработали. И потом уже бегали к лошадке, носили ей наши завтраки — кусочек хлеба и пару картошек. Полюбили мы эту лошадку, и она нас тоже любила. А с Гошей мы поклялись, что всегда будем помнить нашу лошадку и никогда больше не станем произносить гадких матерных слов.
Прошло много лет, мы стали взрослыми людьми. Гоша окончил медицинский институт, работал врачом, а я преподавала математику будущим учителям. И однажды встретились с одноклассниками, вспомнили нашу школу, учителей, которые тогда нас учили. Посидели в ресторане, немного выпили. И вдруг я услышала, как Гоша, рассказывая анекдот, ввернул соленое словцо. Подошла к нему, отозвала в сторонку:
— Гоша, ведь ты мне как брат, правда?
— Конечно, сестренка!
— Гоша, я должна тебе сказать, ты забыл нашу лошадку! И про то, что мы обещали тогда в далеком голодном 1943 году, ты тоже забыл.
Он смотрел на меня, и я видела, как в его глазах появляются слезы.
— Прости, сестричка. Больше такого не повторится.
Мы обнялись, стояли молча и плакали. О чем? Каждый о своем. Нам было что вспомнить.
Наша мама в том же 1943 году выдавала хлеб студентам в педучилище. Там же получала и свои положенные ей пол килограмма хлеба. На городских детей выделялись отдельные хлебные карточки. А мы считались деревенскими, и нам хлеб не полагался. Потому мамина пайка делилась на всю нашу семью. Мама резала буханки, а на ее долю оставались хлебные крошки. Они ведь тоже что-то весили. Мама сметала их в кулек, сжимала, и у нее тоже выходил кусок хлеба, его мы и ели.
Однажды мама по ошибке при подготовке отчета о выданном хлебе бросила в огонь уже отоваренные студентами карточки на целых тридцать килограммов хлеба. А когда поняла, что сделала, то прямо на наших глазах, сидя за столом, начала раздуваться и превратилась в шар.
Маму положили в больницу, а мы бегали к ней в палату. Доктор, что ее лечил, сам бывший фронтовик, еще не оправившийся от ран, увидел нас и говорит:
— Дети, хотя бы на недельку оставьте маму в покое. Дайте ей отдохнуть и прийти в себя. Маме нужен покой.
— Дяденька доктор, мы не будем мешать. Вы ей только передайте, пусть она не беспокоится, наш сосед дядя Коля каждый вечер приносит нам целый котелок помоев с солдатской кухни, и мы не голодаем.
Дядя Коля занимался тем, что принимал на помывку солдат из учебки, организовывал баню, выдавал новую военную форму, оружие. Кормил обедом и отправлял на железнодорожную станцию. Там солдат уже ожидали готовые к погрузке вагоны. Они шли по центральной улице города, несли на плечах длинные стволы противотанковых ружей и пели. Возле церкви отряд сворачивал направо и шел еще три километра до железной дороги.
Дядя Коля сливал в котелок все, что оставалось после обеда в солдатских тарелках, и приносил нам, детям. Благодаря доброте дяди Коли мы и выжили в те страшные дни, когда мама собственными карточками гасила образовавшийся долг в тридцать килограммов хлеба.
Я тогда подумал: вот слушаешь рассказы о голодающих детях, и всякий раз во всяком рассказе появляется такой вот добрый человек, как дядя Коля. Он приходит в самую трудную минуту. Его никто об этом не просит, он сам приходит и спасает детей. И думаешь, почему нет рассказов тех, кто не дождался своего «дяди Коли»? Потом понимаешь: может, потому и нет, что никто не пришел и не спас.
В палату вошел хирург, моя собеседница замолчала.
— Лариса Николаевна, — обратился он к старушке, — ваша рука идет на поправку. Надеюсь, к Чистому четвергу мы вас выпишем, и Пасху вы встретите дома у телевизора.
— Доктор, — не знаю, кому больше предназначались эти слова, врачу или мне, священнику, — вы же знаете, я человек неверующий и ваши слова про Чистый четверг звучат для меня подобно абракадабре. — И, повернувшись ко мне, добавила: — Я была хорошей ученицей, батюшка. Мне сказали, что Бога нет. И эту истину я заучила на всю оставшуюся жизнь. И есть ли смысл что-либо менять?
Прощаясь, я протянул старой учительнице мою визитку с номером телефона.
— Выйдете из больницы, будет желание продолжить общение, позвоните.
На Вход Господень в Иерусалим отслужили и собрались за столом в трапезной. Звонок. В трубке плачущий голос моей племянницы Галины: