Я сжал кулаки в карманах сюртука. Ногти впились в ладони. Это был риск. Безумный риск. Привлечь внимание подполья – значит привлечь внимание их врагов. Значит увеличить шанс провала, доноса, ареста. Седову нужен был результат, а не громкий скандал вокруг кружка, который он же и курировал. Но что оставалось? Сидеть и ждать, пока песок в часах Седова не иссякнет, и меня не отведут в подвал под раскачивающуюся лампу?
Нет. Энергия эгрегора вспыхнула ярче, сжигая остатки сомнений. Это было топливо для авантюры. Нужно действовать. Громко. Ярко. Так, чтобы слухи поползли по академическим коридорам, по дешевым трактирам, по темным углам, где роятся мысли о сопротивлении. Нужно дать им сигнал. Что кружок Грановского не просто болтает. Он готов. Он действует. Он – сила, с которой стоит говорить. Но как? Воззвание Николая? Оно важно, но… его еще не видели. И оно слишком общее. Нужен акт. Действие. Нечто, что заставит шептаться.
Я зашагал снова, уже быстрее, цель появилась. Хлипкий, ненадежный мостик через пропасть, но другого не было. В голове складывались контуры плана. Опасного. На грани безрассудства. Но плана. Тепло эгрегора разливалось по жилам, уже не просто подпитка, а горючее для предстоящего прыжка. Страх перед Седовым отступил на мгновение, задавленный жгучей необходимостью движения. Впереди была ночь. И работа. Нужно было собрать ядро. Николая. Олю. Объяснить. Зажечь их верой в необходимость этого шага – шага, который мог стать для нас всех последним. Или ключом к спасению моей шкуры.
Я свернул с Невского в узкий, темный переулок, ведущий к общежитию. Снег хрустел под ногами. Где-то в темноте завыла собака. Петербург сжимался вокруг, полный теней и слухов. Скоро, очень скоро, мы добавим в этот шепот новый, громкий голос. И посмотрим, кто откликнется. Товарищи по борьбе? Или палачи с Гороховой, 2? Игра в кости продолжалась. И я бросал свою ставку на стол – всю свою накопленную ложь, весь ворованный огонь веры, всю отчаянную надежду предателя. Пусть услышат.
План родился в моей каморке, под потрескивание коптилки, вонь дешевого керосина смешивалась с запахом сырости от стен. Я изложил его Николаю и Оле скупыми, жесткими фразами, как приказ на поле боя. Нельзя было дать слабину, показать тень сомнения, что грызла меня изнутри. Привлечь внимание подполья. Быстро. Ярко.
– Заводы, – сказал я, чертя ногтем на засаленном столе схему – три точки на воображаемой карте города. – Рабочие кварталы. Гнезда недовольства. Там слушают. Там готовы к слову. Особенно сейчас, когда цены на хлеб лезут в небо, а пайки режут.
Оля сидела на краешке моей койки, ее глаза горели тем самым фанатичным огнем, что делал ее похожей на юную жрицу.
– Листовки! – выдохнула она. – Наш станок… он уже может. Не идеально, но читаемо! Мы напечатаем призыв к солидарности! О кассах взаимопомощи! Чтобы не дали умереть с голоду, если хозяин вышвырнет или травма!
Николай, прислонившись к косяку, мрачно ковырял ножом засохшую грязь на сапоге.
– Шум поднимем. Нехилый. Жандармы любят такие посиделки. Особенно на заводах.
– Риск, – кивнул я, глядя ему прямо в глаза. – Но без риска – тишина. А тишина для нас – могила. Быстрота, натиск, рассредоточение. Три завода. Завтра. Один – утром, смена только зашла. Другой – в обед, когда народ в столовых или курит у проходной. Третий – вечером, после гудка. Мы не задерживаемся. Бросили слово – и в стороны. Как искры.
Оля уже мысленно видела напечатанные листки:
– Нужны символы! Чижов… его кулак и разорванные цепи! Чтобы сразу цепляло взгляд! И простые слова. Сильные. От сердца!
– От сердца, – усмехнулся про себя Николай, но вслух сказал: – Ладно. Я знаю пару ребят у Варшавского вокзала, на ремонтных. Там народ злой, начальство драконовское. Можно начать там утром. Обед – Путиловский. Там своя каша, но попробуем. Вечер – Невская застава, ситценабивная мануфактура. Бабы там работают, злые как фурии, мужики спиваются. Горячий материал.
Решение было принято. Ночь превратилась в лихорадочную подготовку. Каморка Оли, где ее полуслепая тетка давно почивала за тонкой перегородкой, стала штабом. Тихо, в полумраке, при занавешенном окне, скрипел, пыхтел и пахнул едкой химией наш самодельный станок. Оля, с лицом, вымазанным в чернилах, как у трубочиста, с лихорадочным блеском в глазах, кормила его листами серой, рыхлой бумаги. Чижов сидел в углу, дрожащими руками выводил на отдельном листе символ – стилизованный сжатый кулак, разрывающий цепь. Николай резал готовые листы, складывая стопки. Я правил текст – грубый, рубленый, как удары кувалды, написанный Николаем и отшлифованный мной до состояния оружия: «Хозяин сжирает твой пот и здоровье! А когда сломаешься – выбросит как щепку! Объединяйся с товарищами! Создавай общую кассу! Копейка к копейке – и не дадим друг друга в обиду! Не бойся! Сила – в единстве!»
Тепло эгрегора пульсировало в комнате. Оно исходило от их веры, от их лихорадочной деятельности, от ощущения причастности к большому делу. Оля верила свято. Николай верил в действие, в возможность встряхнуть эту прогнившую систему. Чижов верил, потому что боялся не верить. И эта смесь питала меня, заливая трещины моего собственного страха. Я ловил на себе взгляд Чижова – быстрый, испуганно-аналитический. Он чувствовал, как энергия струится не просто в воздухе, а концентрируется… ко мне. Как будто я был громоотводом для их коллективного порыва. Он отводил глаза, глубже вжимаясь в тень.
Первый завод. Утро. Варшавский вокзал, мастерские. Воздух густой от пара, угольной пыли и пота. Грохот молотов, скрежет металла, сиплые крики бригадиров. Мы влились в поток рабочих, идущих к своим наковальням и верстакам. Николай – свой парень, знал кого-то. Быстрый кивок. Группа мужчин в промасленных брезентовых робах, с усталыми, опаленными лицами, окружила нас у гигантского, остывающего котла паровоза.
– Братцы! – начал Николай, его голос, обычно угрюмый, теперь звучал с хриплой силой. – Слышали, как на Балтийском вчера человека под вагон чуть не загнали? Отстал от графика – мастер пинками под движущийся состав! Чудом выжил, калека теперь. И компенсации – ноль! Потому что один! А будь у них общая касса? Будь братская поддержка? Не дали бы в обиду!
Оля шагнула вперед, ее хрупкая фигурка в скромном платьице казалась игрушечной среди этих исполинов в замасленной робе. Но глаза горели.
– Сила – в единстве! – ее голос, чистый и звонкий, пробил заводской гул. – Копейка в день с каждого – и уже через месяц фонд, который не даст умереть с голоду семье травмированного! Не даст вышвырнуть на улицу того, кто осмелился слово правды сказать хозяину или мастеру! Читайте! Думайте! Объединяйтесь! – Она ловко всучила свернутые листки в потные, мозолистые руки.
Рабочие переглядывались. Кто-то мрачно крякнул: «Барин опять поширит…». Но другие внимательно разглядывали листок, тыча пальцем в символ Чижова.
– Касса… – пробормотал седой, с лицом, изрытым оспой, кузнец. – Идея… не дура. У нас в артели раньше так было… пока артель не разогнали.
– А как собирать-то? – спросил молодой парень с перевязанной рукой. – Кому нести? Кто хранить будет?
– Сами! – встряла Оля, страстно. – Выбирайте самых честных, самых уважаемых! Крутитесь! Не ждите милости! – Ее энтузиазм был заразителен. Шепот пошел по группе. Мы не задерживались. Бросили искру – и растворились в грохоте цеха, оставив их обсуждать.
Второй завод. Обед. Путиловский. Гигант, плюющийся дымом и копотью в свинцовое небо. Огромные толпы рабочих валили к проходным, столовкам, жалким харчевням у забора. Мы выбрали точку у задымленной стены, где кучковались курильщики. Но здесь воздух был другим. Тяжелее. Напряженнее. Чувствовалось дыхание охранки, шпиков в штатском, слоняющихся неподалеку. Лица у рабочих были не просто усталые – забитые, подозрительные.
Николай начал свою речь, но наткнулся на стену равнодушия и страха.
– Кассы? – хрипло усмехнулся коренастый рабочий с лицом боксера. – Хранеть? Да у нас тут вчера двоих за болтовню в курилке – и след простыл. В участок забрали. Ищи ветра в поле. Ваши кассы конфискуют в первый же день, а устроителей – под конвоем.